Табакерка лежала на его ладони — черная, блестящая, с чуть заметным, уже почти стершимся золотистым вензелем на крышке. Она была неразлучной подругой не только отца, но и деда, и прадеда, и прапрадеда… Она переходила из поколения в поколение и, если верить отцовым словам, попала к первому Сухане еще во времена Богдана Хмельницкого, когда тайные посланцы гетмана пробирались на далекую Лемковщину, чтобы вербовать добровольцев в повстанческую казацкую армию. Вокруг этой табакерки каждое поколение Суханей создавало свои легенды, но основа ее всегда оставалась неизменной: из этой лакированной, с золотым вензелем табакерки нюхал табак сам король Сигизмунд, позже она попала в руки польского повстанца Костки Наперсного, от него к лемковскому вожаку збойников Онуфрию Юркову, а уж после того к его боевому побратиму Стефану Сухане.
В семье Суханей гордились этой исторической реликвией, и хоть жили очень бедно, не отдали ее в саноцкий музей, где за нее было обещано несколько сот крон. Сам отец не раз похвалялся в кругу почтенных хозяев:
— Вы владеете и землями, и скотом, а у меня, мосьпане, одно достояние — честь. Я имею то, что дороже всех ваших богатств.
А сыну как-то признался:
— Нет сейчас збойников, но мы еще дождемся их, и все это панство из саноцких каменных палат мы таки выкурим, как выкуривал их Онуфрий Юрков. Лишь бы не расставаться с его табакеркой.
Сын не верил в чудодейственную силу табакерки, наоборот, все ее временные владельцы вечно попадали в беду и жизнь их кончалась трагически: Костку Наперского шляхта посадила в Кракове на кол, Онуфрия Юркова четвертовали после подавления восстания в Саноке, австрийского ландштурмиста Су- ханю придавило каменной глыбой на итальянском фронте… и все же во имя доброй памяти отца сын посоветовал маме не выносить табакерки из хаты и… (пусть мама простит меня…) не молиться за того, кто убил их батюшку.
— Пусть за него сам Люцифер молится, — ответила мать и вдруг, похоже испугавшись вырвавшегося проклятия, повернулась к образам на стене, перекрестилась, склонилась перед девой Марией: — Прости меня, пресвятая богородица…
Сын добродушно посмеялся:
— Но ведь егомосць не Люцифер, а он нынче, наверное, молился за Карла Первого?
— Егомосци надо молиться, потому что он на службе, сын, а я молилась за жолнеров, за тех бедняг, которых оба цесаришки уже третью зиму держат в промерзших окопах.
— Мама! — обнял сын мать, прижался щекой к ее щеке.
Долгая зимняя ночь. Часы на стене пробили час. Кроме Иосифа, который стоит сейчас на страже под грушею, дети на печи угомонились. Они долго отказывались ложиться, боялись, что вдруг проснутся они, а отца уже не будет дома, уедет он на далекие позиции брататься с москалями. Отец шутил, конечно: за братанье на позициях жолнеров расстреливают, но про то знает лишь Катерина, а дети пусть себе думают, что ихний тато едет не убивать, а мириться, кончать войну. Это могла бы подтвердить и новая легитимация, которую выдал Ивану войсковой начальник в Саноке. В ней говорится, что ландштурмист Иван Юркович должен прибыть в Киев и там явиться к имперско-королевскому коменданту для направления в войсковую часть.
Иван был в полном недоумении, — ведь Киев в двухстах километрах на восток от австрийских позиций, каким же образом войска так быстро могли проскочить вперед, если еще в январе сообщено было о перемирии с Россией?
— Это работа Центральной рады, — шепнул Ивану Пьонтек, который хорошо разбирался в подобных делах, держащихся в строгом секрете. — Украинская буржуазия призвала немцев к себе на помощь, у нее у самой силенок не хватает сладить с народом.
Катерина никак не может заснуть. Не до сна ей сейчас, когда рядом, на лавке, стоит собранный в дорогу Иванов солдатский ранец. Да и то, ради чего собрались в боковушке старые газды, не дает спать, бередит сердце. Еще с вечера, как принесла им лампу, напомнила, о чем прежде всего должны они написать. Пусть Ленин, раз он в такой силе, пришел бы со своими людьми и сюда, на Карпаты, да взялся делить панское добро промеж бедняков. Горы и леса, пахотная земля, пастбища — это все должно перейти к обществу. И чтоб дети не мерзли зимой на холодной печи. Паны едят пампушки, а несчастным мужикам хотя бы черного хлеба до нового урожая хватило. Разве прокормит тебя, хозяйку, и твоих детей та изрытая окопами, скудная, каменистая земля? А подрастут дети — и делить уже не будет чего, полоски земли такие узенькие стали, что и воробей, не взлетев, легко их перескочит.
Катерина перевернулась на спину, сцепила руки на затылке. Так вся и передернулась, когда часы над головой пробили половину второго. Да, да, чует сердце беду. Ведь уже не завтра, а нынче, после обеда, настанет тот горький час разлуки, когда ее глаза должны оставаться сухими-сухими. А выплачет она свое горе после его отъезда, когда останется одна-одинешенька на осиротелой постели.