Дед Мороз начал зажигать огоньки на елке и подпалил свою пеньковую бороду. Пенька вспыхнула, молодой артист из техникума искусств сдернул ее вместе с шапкой с приклеенными волосами и бороду. Горящий ком оказался на смолистой ветке, и уже подсохшая сосна полыхнула, как факел. Дети с визгом бросились врассыпную. Мужчины срывали с окон фланелевые шторы, сбивали пламя, женщины выносили малышей. Хорошо, Надя в тот день приболела и Цаган осталась с ней дома. Артиста, игравшего Деда Мороза, обвинили во вредительстве и дискредитации советских праздников. Что он сам сильно пострадал, во внимание не приняли. Йоська с той поры страшился огня и, когда по вечерам вдруг отрубали свет, просил, чтобы свечек не зажигали.
Пожар восприняли как дурное предзнаменование. И вот подступило… Когда 1 февраля «Правда» сообщила о смертном приговоре для бывших видных деятелей Советского государства, старых партийцев, а ныне шпионов, диверсантов и террористов Пятакова, Серебрякова и еще одиннадцати человек, в основном из Нархимпрома и Наркомата путей сообщения, стало ясно, что волны разойдутся по всей стране. Надеялись только на то, что в Калмыкии нет ни железной дороги, ни тяжелой промышленности, и потому волну пронесет мимо. Напрасно надеялись.
…За три часа основного доклада товарищ Карпов раскритиковал всех и за все, не оставив камня на камне. На уровне первичных организаций, на уровне улускомов, на уровне республиканского комитета – стало вдруг понятно, как низко пали партийные руководители сверху донизу. А рыба, как известно, начинает гнить с головы, и Пюрбеев с Дедеевым получили по полной порции верховного гнева. К концу трехчасового доклада товарищ Карпов уже хрипел. С заседания участники расходились, как с похорон.
А на следующий день открылись прения. И безудержным потоком хлынули изобличения уже изобличенных товарищем Карповым, а также других, еще не упомянутых в основном докладе бывших товарищей. Наркомюст Манджиев, зампред Главсуда Каплин, завлит Санджарыков, начупр милиции Поздняк, начальник НКВД Гриценко, перемежаемые рядовыми членами партии, делегированными на собрание с мест, призывали к жесткой и бескомпромиссной борьбе с троцкистскими последышами.
Чагдар два дня слушал грохот словесного камнепада, потеряв последние ориентиры, силясь вообразить, как будет жить республика, если половину руководителей в одночасье снимут с должностей. Сам он выступать вовсе не собирался. Но вечером второго дня прений уже на улице его догнал Хомутников и предупредил, что на завтра записал Чагдара в выступающие, и задача его – осудить деятельность Пюрбеева и Дедеева.
Чагдар опешил.
– Василий Алексеевич, почему я?
– Карпов мне сегодня указал, что ЦИК не имеет права отмалчиваться. – объяснил Хомутников. – Я свое слово скажу. А ты будешь выступать вслед за мной. Для усиления.
– Но Дедеев – мой сосед, все время приглашал меня к себе…
– Он приглашал. Ты ходил. А эти посиделки теперь расценивают как собрание националистов-обособленцев. Тебе молчать нельзя. Или окажешься в одной с ним компании.
Чагдар закрыл глаза. Ему очень захотелось исчезнуть, испариться, раствориться, не быть… Если бы не семья, он бы сегодня же подался в бега. Уехал бы куда-нибудь далеко-далеко. Но Вовке в этом году в школу. Надю поставили на очередь в детский сад. Цаган мечтает вернуться к учительству, а ведь не допустят, если он вдруг исчезнет. Семья якорила, привязывала прочно, не оставляла выбора.
В чем же может он обвинить Пюрбеева? Так, чтобы всем было понятно, что обвинения эти пустяковые. Чтобы было ясно самому Пюрбееву, что не от сердца винил, а был вынужден. Чагдар в десятый раз принялся перелистывать брошюру, написанную Пюрбеевым в начале 1930-х – о торжестве победы над кулачеством. На часах два сорок ночи. Зеленая гиря из бутылочного стекла, поднявшаяся уже под самый циферблат, казалось, втягивала в себя лозунг, прописанный в правом нижнем углу: «Пролетарии все стран, соединяйтесь!»… Есть! Есть зацепка! В брошюре ничего нет про пролетариат! Это понятно – неоткуда ему было взяться в калмыцкой степи в начале 1930-х.