Автор не склонен, конечно, валить все на читателя, так сказать, рассчитывать на его фантазию. Но тем не менее именно автор повинен в появлении полуголой блондинки там, где ей быть не приличествует, собственно, вообще делать нечего, с полноватыми икрами и тревожными бедрами. Великодушный читатель поймет и простит, но обескураженный автор, понимая, что блондинку куда-то девать нужно, знакомит: это ведущая-искусствовед представилась ему в какой-то квартире, хотя реально, добавим, совершенно реально, то есть на самом деле выходила из бурной пены Коктебельского залива на писательский пляж и действительно, что уже никак не подлежит сомнению, была прилично оголена. Проходя рядом, она даже поклонилась нам, лежащим на песке, а от ее загорелых ног пахнуло соленой свежестью...
"Греки сбондили Елену//По волнам,//Ну, а мне соленой пеной//По губам!"
Куда же подевалась Елена? И зачем она понадобилась грекам среди бела дня? Да и греков здесь давным-давно нет, одни писатели...
Но все-таки в греческом доме вышивала другая, не Елена.
В доме, длинном желтом доме на одной из лучевых улиц преспокойно обитают слоны, мамонты, обезьяны, рыбы, плавниками рдея, лемуры, орлы, козы... Конечно, бытуют замертво. В чучело-образном виде. Но тем не менее. Где еще увидишь, кроме как здесь да в зоопарке, столько единовременного зверья. Успокоившегося зверья. Экспонатного. Какой поэтический музей в состоянии соперничать с этим зоомиром! Там фотографии, здесь - в натуральном виде.
Осмотрев, можно было войти в улицу, пройтись вверх до бульваров, поклониться самому спокойному памятнику. Свернуть на аллею, посидеть на парковой скамье, а там и до дома недалече, где на кухне пахнет сладко керосин.
И вдруг откуда-то из глубины, из самой сердцевины души возникают строки, с которыми расстаться - значит потерять надежду, остаться без нее: "Любишь - не любишь - ни с чем не сравнить.//Любишь - не любишь, поймешь не поймаешь..." Но до этого сердцевинного звучания выбирались на свет строки:
"После полуночи сердце ворует//Прямо из рук запрещенную тишь..."
Помните: мы живем тихо, потому что живем внутренней жизнью. В 1933-м. Когда начинался разговор о Данте, когда он восклицал, что там, где обнаружена связь вещи с пересказом, там простыни не смяты, там поэзия, так сказать, не ночевала. Тогда же начались восьмистишия: "И так хорошо мне и тяжко, //Когда приближается миг - //И вдруг дуговая растяжка//3вучит в бормотаньях моих".
То, что называет Мандельштам бормотаньем, и есть его речь, то есть то, что не поддается пересказу. Мне могут возразить, что, мол, пересказать можно все что угодно. Могут и доказательно убеждать. Но поэзия определила себе такую возможность как исполнение. По словам Мандельштама, как мы уже видели, она существует только в исполнении, иначе сказать, совершенно противоположна пересказу, где нужно подыскивать слова, колебаться, припоминать и прочее, тогда как в стихотворении есть все для того, что мы называем исполнением: определенный ритм, который ни ускорить, ни замедлить...
"Люблю появление ткани,//Когда после двух или трех,//А то четырех задыханий//Придет выпрямительный вздох..."
Не так ли ожидал выпрямительного вздоха Данте, блуждая по козьим тропам, спускаясь в города, шлепая сандалиями по брусчатке средневекового поселения. Материя стиха составляется из вздоха и выдоха. Шаг делает свои умозаключения, не позволяя сбиться, привлекая к постоянному продвижению, преодолению, противоборству с трудно дающейся поэтической материей. А потом уже: "Когда, уничтожив набросок,//Ты держишь прилежно в уме//Период без тягостных сносок,//Единый во внутренней тьме..." Тогда идешь дальше до тех пор, пока позволяет свобода ограничения, самоограничения.
Мандельштамовские восьмистишия - пример такого ограничения, самоограничения, основанного на внутреннем движении души...
Мандельштам задает вопрос: "Скажи мне, чертежник пустыни,//Сыпучих песков геометр,//Ужели безудержность линий//Сильнее, чем дующий ветр?" Может ли существовать искусство без ограничений, поэзия? Вернее, самоограничения? Думается, что нет.
Но бледнеют размышления о границах дозволенного, о чувстве и такте, когда слышишь: "И я выхожу из пространства//В запущенный сад величин,//И мнимое рву постоянство//И самосознанье причин..."
Ведущая-искусствовед, искупавшись еще несколько раз, куда-то исчезла, вероятнее всего, обедать под тентом, куда не могло проникнуть очень уж горячее коктебельское солнце.
Музыка продолжала звучать, и, что странно, море вдруг вспенилось и исчезло, обратившись фужером шампанского в руках дяди с Гоголевского. Мы сидели в квартире старика с Патриарших и слушали рассказы дяди о нынешнем состоянии театров.
Признаться, меня это мало занимало, потому как о театрах ныне все бранятся и, вероятно, правильно делают.
- Брука на них теперь нету! - различил последние слова дяди...
В морозном декабре на Патриарших совершенствует свою работу каток. Сверкают традиционные коньки, обычные школьники катят по залитому фонарями льду. Пенсионеры прогуливаются по аллее.