Однажды оказались на служебном заседании таинственного заповедника Мелгат. Перед тем был разговор у нас с директором – тучным, надменным, с пальцами в золотых перстнях. Раздражение по ходу разговора нарастало, обоюдное. Тая под столом мягко наступала мне на ногу. Потом, уже в зале, на третьем часу заседания, речь зашла о выселении из заповедника местных племен и стратегиях денежных компенсаций им. Я знал об этом государственном проекте и не раз сталкивался с его плачевными последствиями. Шел торг, грубый, циничный, с прибаутками и хохотком директора, которому подобострастно подыгрывал полный зал егерей. Я не собирался вмешиваться, но слово за слово, и схлестнулись, жестко с обеих сторон. Потом перерыв был, и на заднем дворе, где курил, ко мне подошли два егеря, с которыми подружились накануне. Рассказали о местечке Тарга в глубине этого заповедника, на верхних холмах. И, приложив палец к губам: мы тебе ничего не говорили. Несколько дней спустя мы проникнем туда и увидим черного оленя-демона, из третьего глаза у него рос ветвистый рог. А потом была безлюдная крепость за облаками в том же заповеднике, построенная неизвестно кем и когда. С символичным именем Нарнала, где на дне озера лежит философский камень, а по холмам бродят первобытные бизоны. И переехали в край Гондия, где постреливают…
Еще там, в Боре, у меня появился странный нарыв на ноге между бедром и коленом. Перевязал тряпкой, на большее рассчитывать не приходилось – аптека в деревне, в которую ехать – день тратить. Да и забывал я об этом в лесу. Лишь возвращаясь, на подходе к дому, начинал слегка закусывать губы. И по ночам. Тая потом говорила, что я ее почти не трогал в тот месяц. Разве? Но даже если так, что вряд ли, то, конечно, не из-за этого. Когда вскоре, уже в другом заповеднике, нас обоих обдало мучительной сыпью на несколько недель, это не мешало – ни джунглям, ни близости. Может, и этого не было? Она ненастойчиво заговаривала о врачах, о помощи, но где ее было взять в тех краях, надо было бросить джунгли, выбраться ближе к цивилизации, но как бросить – она же видела. Мазались какими-то остатками из походной аптечки и помогали друг другу там, где сами не могли дотянуться, а так – каждый за себя. Порой она что-то напевала о гангрене, это она любила, чуть что. Но стоически. Я вспомнил об алоэ, нарисовал на песке немому Аруну, но он никак не мог сообразить, о чем речь. Пошли с ним в его деревню, и там, заглядывая через плетни, я наконец нашел. Прикладывал, перевязывал старой тряпкой, а по утрам и вечером выдавливал из нарыва по столовой ложке гноя. Тая только покачивала головой, понимая, что говорить бесполезно. Так длилось весь месяц.
А потом мы переехали в край, длиной в несколько лет и одну фразу, попробуй ее сказать, а в конце обернись. В том краю, куда ни на чем не добраться, кроме едва существующего автобуса, идущего в ночь по лесному серпантину на дикой скорости, а за рулем – недвижный индус с перевязанной головой и руками, вцепившимися в руль, отдельный от этого автобуса – просто летящие в космосе руки и руль, а в салоне странные люди, перекатывающиеся вдоль и поперек с лесными топориками и древесными темными лицами, и кондуктор, бьющийся лбом о стекло, смеясь и заговариваясь своими прошлыми жизнями; в том краю, который называется Калитмара – имя той деревушки, где опустеет автобус и останется ночевать в лесу, в заповеднике Пенч, где бродят вселенские гауры, эти многотонные пуруши мира в белых носочках, гауры, один из которых растоптал отца Рамдаса, когда тот был ребенком, того самого Рамдаса, в хижине которого мы поселились, а в соседней хижине в ту же ночь сойдутся два колдуна: один – уже зарубленный, другой сидит над ним, говоря: «я не мог поступить иначе, ты навел на меня порчу, ты встревожил меня»; в том краю, где вдоль пустынной реки, как руины крепостных стен с проломленными зубцами, лежат исполинские крокодилы, которых зовут здесь «макар», и, ухмыляясь, глядят ввысь; где на пути к реке, в заболоченном безлюдье стоит невесть с какого неба свалившийся лебедь с педалями и сиденьем, на котором, как в страшных сказках, нужно переплыть на ту сторону жизни; в том краю, где живет маленький верткий старик, которого, когда ему было сто с лишним лет, загнал на дерево тигр и изрядно потрепал снизу, старик смеется, показывая шрамы, и, сидя на скамье, болтает ногами, не достающими до земли; в той деревушке в одну улицу, уходящую в джунгли, где хмурые крестьяне не говорят ни на одном из человечьих языков, где я однажды утром спускался к реке и, проходя мимо крайней хижины, увидел в дверном проеме двухлетнего мальчика, очень внимательно посмотревшего мне в глаза, и потом, уже в спину, спокойно, на ясном русском языке сказавшего: «Куда ты?» – я замер… и не обернулся.
Все-таки есть в ней что-то цыганское. Табор уходит в небо. Потому и в Индию как в родное вписалась. И в Севилью. И в нас.