Здесь. Хотя уже далеко не те, кто летел сюда по небу. Я сижу позади одного мотоциклиста, она позади другого, едем в Купальню Ситы – смотреть наскальные рисунки семитысячелетней давности, найденные недавно местными змееловами на высокой горе за полями, лесами. Мы узнаем об этом чуть загодя в кабинете у лесничего. А что это, спрошу, за снимок у вас на стене – типа Стоунхенджа, где это? А, говорит, это неподалеку, не знаю, что и делать с ним. Кстати, в том же районе есть наскальные рисунки на горе, которую называют «Купальня Ситы». Тоже непонятно, что делать, вроде как в моем хозяйстве. Вы ж, говорит, были реставратором, да? Может, что посоветуете. И вот сидим со змееловами-краеведами на обочине дороги у чайханщика, ждем пятого мотоциклиста, чтобы отправиться смотреть дольмен эпохи неолита, недавно обнаруженный этими змееловами, ждем, о змеях говорим. Так спят они зимой или нет, спрашиваю. Кто спит, отвечают, кто нет. Вот эти, например, не спали – и указывают на мешок у моих ног. И кто в нем, спрашиваю. Keelback, две особи, вон в том доме, говорит, поймал, возьмем с собой, в поле выпустим. И вот мы уже на пустыре меж деревень, подъехали к дольмену. Козы пощипывают траву вокруг него, а больше никому дела нет, у крестьян свои камни. Один из змееловов номер по мобильному набирает: есть, говорит, профессор в Бомбее, он лучше, чем мы, расскажет, – и передает мне телефон. И стою я в этом чистом поле у входа в пять тысяч лет, в ухе у меня голос профессора из Бомбея, у стены в тени – мешок с двумя килбэками, которых сейчас выпускать будем, в зрачке моем – девочка-пастушка с козой, а в уме картинки плывут: как мы по пути сюда попали в Махабхарату, которая тут на хуторе, за клуней – вырубленное в камне несколько тысяч лет назад жилище, где скрывались пятеро братьев Пандавов и жена их Драупади в отдельной темничке-светелке, и у каждого из братьев было по два дня любви с ней, чередуясь, и так все тринадцать лет их скитаний, проигранных Кауравам в кости. И еще пытаюсь вспомнить тот эпизод с ней, красавицей, когда после какого-то харассмента, когда была в рабстве у царя, поклялась, что не вернется к облику своему, пока богатырь небесный, забыл его имя, не заплетет ей волосы руками, смоченными в крови убитого обидчика. Килбэки томятся в мешке, профессор рассказывает историю неолита в мое ухо, солнце садится над дольменом, красавица Драупади с кровавыми волосами бредет по пустырю между козами, а мы только этим утром выехали на мотоциклах со змееловами из своего несусветного отеля, построенного доктором философии, живущим теперь анахоретом где-то у холма, на котором сидит голубой Шива высотой с Родину-мать между двух кобр с раздутыми капюшонами. А прямо за отелем – ферма-курятник, куда этой ночью тигрица Т-16 наведывалась, трясла дверь, бросила в сердцах, ушла.

Вот как это, а? Два человека летят, светятся как одно, единое, и падают как подкошенные – в чужести и немоте. И все повторяется раз за разом, и ничего с этим сделать не могут. Ну не бывает так, чтобы настолько все сходилось между двумя и так рвалось на части. Ты, говорит, всегда теперь будешь во мне, что бы ни случилось.

Накануне ночью лес патрулировали с егерем, храпящим всю дорогу на заднем сиденье. В лесу ни души, только заяц, оцепеневший в свете фар, водитель перенес его за уши на обочину. А потом простой индийский парень Паван Нагджи, то есть Змеиный Ветер, будет держать на весу только что пойманную кобру одной рукой посередине тела, а она смотреть на нас своими, как сказала Тая, девичьими глазами. Как же так, ведь физически ей ничего не стоит цапнуть тебя при желании? Да, говорит Паван, физически – ничего, при желании. И смеется. Кладет в мешок и идем в дом чай пить, с семьей знакомиться. Рядом с его жильем стоит маленький домашний храм. Он мог быть посвящен Шиве, или Хануману, или Ганеше… Мог бы и королю Шиваджи, я видел семейные храмы, ему посвященные, он там сидит в цветах и кокосовом молоке, золотой и чудесный, похожий на сына Дон Кихота от брака с Сальвадором Дали. Мог бы и Нагу, учитывая его страсть… Но посвящен он поэту, святому Тукараму, младшему современнику Шекспира. Тукарам написал около четырех тысяч стихотворений на местном языке маратхи в те времена, когда и язык, и все индийское едва шевелилось под мусульманами. Ходил по деревням и исполнял под таблу свои киртаны в традиции бхакти. Разговаривал в них с Ведами, Упанишадами, с самим собой – о жизни и смерти, но, в отличие от браминской герметичности, говорил в них легко, по-пушкински. А сам был из касты неприкасаемых. Его переводил Ганди, сидя в тюрьме. Под Пуной, в деревушке, где Тукарам родился, стоит храм, стены которого исписаны его стихами.

«Я больше не могу кривить душой, и Господом зову барбоса моего. Смущен, но улыбается уже,танцует. И держимся. Не дивно ли, но так оно и происходитс людьми».
Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Художественная серия

Похожие книги