В прошлом году ей вырвали зубы мудрости. Необычно ранние, сказал стоматолог, и необычно большие, а значит, обязательно бы испортили прикус, а его уже так просто не исправишь; так и хотелось ответить какой-нибудь шуткой на тему своей преждевременной мудрости и неисправимой испорченности, но она ее так и не успела нормально сформулировать, а потом зубы уже сменились на окровавленные комки марли. Ей делали наркоз; мать сидела в приемной и читала газету, а Сара лежала без сознания под жарким светом; и как только ей вырвали зубы и поставили марлю, Сара, судя по всему, встала, пока стоматолог и медсестра отвернулись и мыли руки, и раньше, чем они, или секретарша, или ее мать, или остальные пациенты в приемной сообразили, что Сара куда-то идет, вышла из кабинета и из здания и успела дойти до самой парковки, где секретарша и медсестра наконец ее догнали и поймали, когда она ломилась в запертую дверь маминой «тойоты». У нее не осталось ни единого проблеска воспоминания об этом стоматологическом побеге. Она даже решила, что мама шутит, пока на следующем приеме стоматолог не сказал: «Мне вас сперва привязать?»
Так и этот путь до стула перед всем классом тоже не запомнился. Она опомнится уже перед ростовым зеркалом. Второй стул стоит спиной к зеркалу. Упустила преимущество.
– Дэвид, – говорит мистер Кингсли. – Пожалуйста, займи второй стул. Пожалуйста, сдвиньте их так, чтобы касаться коленями.
Одноклассники не издают ни звука, но наклоняются вперед все как один. Сидеть с коленками вплотную – что-то новенькое, но не пикантное. Тех, кто по указу учителя ласкал, тер, мял и хватал друг друга во всевозможных позах во имя Искусства, коленным контактом не удивишь. А удивляет, что мистер Кингсли сам прямо объявил о том, что всем уже надоело замалчивать: о Дэвиде, Саре и их архиважной драме, которой они настолько гордятся, что никогда не делятся. На Реконструкции Эго эти двое увиливали друг от друга с идиотскими замечаниями типа «Ты молодец, что убираешься в мастерской». Вот же наглые накопители эмоций, давно пора сбить с них спесь. Уголком глаза Сара замечает их голодное приближение, и оно только усугубляется очагами сочувствия – Джоэль и, пожалуй, Пэмми распахнули глаза в ужасе за нее, но Норберт кривит уголок губ. И далеко не он один жаждет крови.
Колени Дэвида, ощутимые под джинсами, не похожи на что-то человеческое. Четыре чашечки Дэвида и Сары стукаются и отдергиваются – четыре ошарашенные выпуклости. Чтобы поддерживать контакт, как велено, ей приходится сидеть непривычно чопорно, стиснув ноги. Незваным, невыносимым вспоминается лицо Дэвида, когда он вошел в нее впервые, в сумеречной спальне, в тот жаркий день.
Она сильно зажмуривается, комкает воспоминание.
– Сара, открой глаза, – командует мистер Кингсли. – Сара и Дэвид, пожалуйста, посмотрите друг другу в глаза.
Она поднимает взгляд к его лицу. В ответ хмуро уставились голубые агаты. Горизонт, разделяющий губы. Пуговка родинки. Ключица, частично раскрытая вырезом его поло, поднимается и опускается слишком быстро. Она хватается за этот намек – и надежда, от которой она вроде бы уже отреклась, невидимо и беззвучно взрывается в ее груди, но ударная сила, должно быть, ощутима, потому что Дэвид отпрянул, голубые агаты сузились в точки.
– Это не игра в гляделки, – все это время говорит мистер Кингсли. – Я хочу, чтобы вы смотрели мягко. Но не плаксиво.
(Он это говорит, потому что кажется, что кто-то из них сейчас заплачет? Сара не заплачет. Она – говорит она сама себе с абсолютной бесчувственной уверенностью – скорее перестанет дышать, чем ударится в слезы.)
– И не ласково.
(Он это говорит, потому что кто-то из них кажется ласковым? Она уже забыла клятву, данную мгновением раньше, ее глаза наливаются слезами, отчаянно ищут в Дэвиде какую-нибудь ласку, а потом замечают сами себя в зеркале и иссушаются жаром стыда.)
– Смотрите нейтрально. Восприимчиво. Нейтральный взгляд, без страхов, обвинений или ожиданий. Нейтральность – это «я», которое мы предлагаем другому: внимательно и открыто, неотягощенно. Никакого багажа. Такими мы выходим на сцену.
Теперь, посадив их на стулья, со зрительным контактом, предположительно нейтральным, внимательным, неотягощенным, запретив таращиться, обвинять, ожидать или бояться, он как будто забывает о них на несколько минут. Бродит по краям комнаты и неторопливо говорит. Что значит «быть в моменте». Честность момента. Его признание… Свобода от него… Конечно, человек чувствует и знает, что чувствует, и в то же время он хозяин своих чувств, не раб; чувство – это архив, к которому мы обращаемся, но у архива есть двери или, например, ящики, у него есть хранилище, индекс – Сара запуталась в метафоре архива чувств, но суть уловила. Если в архиве бардак, тебе хана.