Я на своем опыте убедился, что такой подход чрезвычайно усложняет процесс изучения разговорного малагасийского языка. Даже когда я брал уроки у его носителей, допустим университетских студентов, они учили меня говорить на языке XIX века, которому обучали в школах. По мере того как мой уровень владения малагасийским повышался, я стал замечать, что язык, на котором они общались между собой, никак не походил на то, чему они учили меня. Но когда я спрашивал об используемых ими грамматических формах, о которых не упоминалось в книгах, они лишь пожимали и плечами и отвечали: «Ой, да это сленг, не говори так». В конце концов, я обнаружил, что единственный способ выучить современный разговорный малагасийский язык заключался в том, чтобы записывать разговоры, пытаться самостоятельно их расшифровывать и потом обращаться к друзьям за помощью всякий раз, когда я сталкивался с неизвестными мне выражениями или словосочетаниями. Других методов не было: раз они решили, что эти грамматические формы были неправильными, они просто не могли объяснить их мне в грамматических категориях.
В случае кафедры антропологии в Кембридже правила прописали и потом заморозили, на первый взгляд для того, чтобы устранить произвольную, личную власть. Эти реформы явно не имеют ничего общего с неприятием произвольной власти, зато тесно связаны с неприятием самой произвольности – неприятием, которое ведет к бездумному принятию власти в ее наиболее формальной, институциональной форме. Ведь где мы впервые сталкиваемся с формальной властью, определяемой правилами, если не в начальной школе – в ходе общения с учителями? Это справедливо и на Мадагаскаре, и где бы то ни было еще. Когда я спрашивал своих друзей, почему никто не говорит на том языке, что описывается в учебниках, неизменно следовал ответ, что, мол, ты же знаешь, что люди ленивы. Разумеется, проблема заключалась в том, что все население не сумело как следует выучить уроки. Но на самом деле они отрицали законность коллективного творчества, свободной забавы системы.
О языке стоит немного поразмышлять, ведь это, возможно, лучшее свидетельство того, что в самом нашем представлении о свободе есть базовый парадокс. С одной стороны, правила по природе своей принуждают. Нормы речи, правила этикета и грамматические предписания – все они ограничивают то, что мы можем сказать, а чего не можем. Неслучайно, что один из главных образов угнетения, засевший у всех нас в голове, – это учительница, которая бьет ребенка по пальцам за какую-нибудь грамматическую ошибку. Но в то же время, если бы не было общих для всех представлений любого вида – ни семантики, ни синтаксиса, ни фонетики, – мы бы просто бессвязно лепетали и не были бы способны общаться друг с другом. Разумеется, в таких обстоятельствах ни у кого из нас не было бы свободы что-либо делать. Поэтому в какой-то момент принуждающие правила берут верх над разрешающими, даже если невозможно определить, когда именно это происходит. Поэтому свобода представляет собой напряжение между свободной забавой человеческого творчества и правилами, что оно постоянно порождает. И именно это всегда наблюдают лингвисты. Нет языка без грамматики. Но нет и языка, в котором всё, в том числе и грамматика, не меняется постоянно.
Мы редко спрашиваем себя о причинах этого. Почему языки все время преображаются? Довольно просто понять, почему у нас должны быть договоренности относительно грамматики и словарного запаса, чтобы иметь возможность говорить друг с другом. Но если язык нам нужен исключительно для этого, допустимо предположить, что, создав грамматику и словарный запас, отвечающие их целям, определенное количество носителей языка будет просто придерживаться их, вероятно меняя словарный запас (если появляется свежая тема для обсуждения – новая тенденция или изобретение, импортный овощ), но оставляя все остальное неизменным. На самом деле такого никогда не происходит. Нам не известен ни один зафиксированный пример языка, который в течение, скажем, столетия, не менялся ни по звучанию, ни по структуре169. Это справедливо даже для языков наиболее «традиционных» обществ; это происходит даже там, где были созданы сложные институциональные структуры вроде средних школ или Французской академии для того, чтобы этого не происходило. Бесспорно, отчасти это результат откровенного бунтовства (молодежь пытается отмежеваться от старших поколений, например), но трудно не прийти к выводу о том, что в действительности мы здесь имеем дело с принципом забавы в самом его чистом виде. Вне зависимости от того, владеют ли люди языками абу-арапеш, хопи или норвежским, им становится скучно говорить все время одинаково. Они всегда будут хотя бы чуть-чуть играть с языком. И эта забава постоянно будет иметь совокупный эффект.