Я как‑то часто стал представлять реальность будущего, правда, не очень далекого. Неужели все‑таки жизнь и заваруха истории будут продолжаться? Всё теперешнее will be cut to size.

[?]

У нас забыто движение души непосредственное, все через инструменты, орудия и с оглядкой. А потом ведь все равно останемся без всяких инструментов и орудий, я имею в виду в смерти.

 [?]

Нищему и забитому что делать? Он без конца может смотреть на маленькое стадо грязных овец, на золотой купол монастыря среди осенней листвы. Ему грустно и торжественно. Но ведь это не философская позиция, в ней нет строгого анализа. Нет мыслящей установки на выявление основ бытия. Их по–видимому надо обнаружить и вот философы их ищут. Не он, нелепый и погруженный в безбрежное море созерцатель.

Но может быть всё уже установлено и выявлено? просто тем, что всё так? и осталось только подбирать разбросанные повсюду нити, по которым тысячью путей можно прийти к пониманию этого: что всё — так. Тогда проблема будет не в том как найти сущности и основы, а в том чтобы не захлебнуться в потоке, водопаде смиренных и грозных и величественных истин. Они способны унести с собой, и хочется отдаться им, но сейчас пока нельзя. И чтобы не унесло, единственным спасением эти вещи, сухие листья под ногами, похоронная еловая ветвь — от которых так спешат убежать к своим «философским предметам» философы. Вещи, если их взять в себе, начинают жить словно второй жизнью, очень яркими знаками.

Лето 1979 в Звенигороде

Затяжной стон стоит над этой страной. Я что ли один его слышу? жуткой явью сквозь сон. Глухая душа народа. Но никто не хочет показать в себе беспомощность. И вот суетливое заполняет пустоту. От спешки. Потому что люди не хотят ждать. И бросаются в дело. Здесь не русское (разве что русский — всечеловек). Покинутый на свою свободу, человек сбивается с толку, если эту свободу не выдержит.

 [≈ 1979]

Не от любопытства же у тебя, прости Господи, вопросы; не из подражания же Хайдеггеру и его «вопрошанию, нашему благочестию» ты с детства ничего и никого ни к чему не приговаривал кроме себя. Ни в коем случае это никакой не «поиск», не отвратительная «пытливость», исследовательская установка. Просто за каждой вещью прячется присутствие Бога, каждая еще неизвестно что такое с этой своей таинственной стороны, каждая может еще неожиданным образом раскрыться, и если что постепенно закрепляется, то только знание, как самому лучше вести себя, не с той целью чтобы кому‑то угодить или что‑то исполнить, а для того чтобы выставить себя полнее, выступить открытее в такое положение, где рыбе лучше, где как она глубокую воду ощущаешь присутствие неведомого.

 [≈ конец 1979]

Надрыв. Не обязательно вовсе писать, когда он случился, какая тяжесть событий привела к последней панике, какая тревога замучила. Крик ужаса, отчаяния перевести в размеренный ритм, выразить испуганное сердцебиение тем, что никак его не выразить, ничем. Нуль на месте человеческой страсти, нуль на месте стона, визга, бешенства от пробегающих, канущих в вечность минут, мгновений, положений, падений, которые навсегда и безвозвратно ушли. Дать им уйти и дать сказаться своему ужасу перед ними в безмятежности, в наивной самозаконности того, что делаешь, пишешь. Вот обоснование искусства и его смелостей. За ними стоит убитый человек, это плач по близкому (себе), обращенный к близкому.

 [≈ конец 1979]

Тем, что в речи избегаются ритм, повторы, созвучия, рифмы, этимологическая игра — причем избегают их даже в первую очередь как раз люди, подчеркнуто не имеющие никакого отношения к поэзии, и именно потому что не имеют к ней отношения — самым эффективным образом оберегается поэзия, ее стиль, обостряется восприимчивость к ее особым приемам.

 [≈ конец 1979]

Тень, похожая на что‑то живое в банке. Жутко, потому что в банке никак не может быть ничего живого. Это значит, что нам может мерещиться живое даже там, где его заведомо нет. Мы сначала пред–полагаем в другом свое и только после этого начинаем понимать другого. Во все живое мы проецируем свою жизнь. Если бы мы знали свой дух, мы конечно проецировали бы его на духовное в мире. Предустановленная гармония сам воздух, которым мы дышим. Она ведет не к самонадеянности, а к смирению: оказывается, не все сосредоточивается во мне. Это смирение — начало познания духовного, живого и природного.

9.10.1979

У еретиков и атеистов такая уверенность в существовании и осязаемости последней истины, какая и не снилась праведным искателям. Поэтому, говоря явную неправду, они втихую подтверждают неслыханную веру в истину. Благословен тупой функционер со скрипучим сердцем, дай Бог жизни подозрительной матроне; не будь их нерассуждающего, ломящего напролом суеверия, не окрепла бы вера в веру. Всё портят вовсе не они, а прохладные циники. Сюда мысль Соловьева, что в самом плоском реализме и позитивизме стыдливо скрывается теургический замысел восстановления всего.

Таков Глюксман и вообще добрый атеизм: они оздоровляюще держатся буквы и вещи, терпеть не могут смазывания и забегания вперед, усыпляющих туманов.

8.11.1979

Перейти на страницу:

Похожие книги