Таким образом, завершив более-менее свою столь нашумевшую скандальную эпопею, наш герой вновь обратил свою мысль к божеству, восседавшему на троне российском. И опять, в который раз, он ринулся к своим знаменитым благодетелям, разыскивая их на истомленных курортах и в жарких ложах театров Европы. Его широкую тирольскую шляпу и желтый, телячьей кожи, саквояж видели на дорогах Верхнего Пфальца и Баварии. А потом даже — ой-ля-ля! — в Париже! То ли он хотел повидать Фридриха Гримма, то ли еще каким ветром занесло, но тем не менее он неожиданно для всех, а более всего, наверное, для самого себя, очутился на еще дымившихся развалинах Бастилии, а вечерами пристрастился к шумному подвальчику якобинского кабачка на площади Вогезов.
К сожалению, до нас не дошли письма Гримма, но, к счастию, сохранились полные на них ответы его августейшей корреспондентки.
«Коцебу, может быть, отличный человек и писатель, но, правду сказать, он не думает о своих обязанностях: берет жалованье, а другие делают за него дело. Он находится под непосредственным покровительством Циммермана, который его хвалит; но за всем тем я предвижу минуту, когда Сенат ему пришлет отставку за то, что он не исполняет своей должности».
Когда Гримм прислал своему юному протеже сей монарший отзыв, тот был уже в Ревеле. Он сидел в своей седой крепости, смотрел из своего узкого и глубокого оконца на истерзанные временем каменья апсиды Олевисте и думал. Золотая рыбка никак не хотела замечать его. Он сидел над письмом Гримму.
«…Мне иногда приходит в голову, что по нынешним временам императрице может понадобиться смелый человек…» — Он поднял голову и почесал пером за ухом. Как понять — смелый? Не в Брута же я себя предлагаю? А почему бы и нет? И что терять?..
«…Для исполнения того или другого поручения, быть может, щекотливого…» — Тут он снова оторвался от письма.
По улочке, вывернув из-за часовенки Святой Марии, шла женщина и вела козу. «Эк, борода!» — подумал он, глядя на козу.
«…Быть может, щекотливого… — и чтобы не написать грубого немецкого слова, он написал по-французски, с дипломатической неопределенностью: — commission scabreuse[16] и даже опасного, а так как никто не бывает смелее человека, потерявшего все (намек на смерть жены), то в настоящий момент я наиболее подходящее лицо для подобного дела…»
Он прошелся по комнате, ощутив меж лопаток холодный пот. Смахнул со стола кучу расщепленных перьев — этих немых улик преступного замысла, потом перечел написанное. Выглянул в окно. Запечатал конверт. «Странно, — подумал он, — как у Мефистофеля» (это о козьей бороде), — и позвал слугу.
Гримм был более чем дипломат. Это был такой немецкий «французишка», который осмеливался называть в своих письмах Екатерину «пройдохой». Впрочем, она тоже не скупилась на прозвища, величая его «козлом отпущения». Надо полагать, что это был взаимный знак высшего доверия. Сей изящнейший, трижды перебеленный листок, заполненный ровным, угловатым почерком, Гримм попросту вложил в свой конверт с припиской к ее величеству благосклонно отнестись к предложению ее ревностного чиновника. Конечно, он слишком хорошо понимал… щекотливость, скажем так, ситуации с этим предложением. По обыкновению, с божествами подобные вопросы не обсуждают, хотя, без сомнения, они-то более всего и пользуются подобными услугами.
О, да, она ответила:
«Что ж до вашего Коцебу, о котором я постоянно слышу, то, по правде сказать, я совершенно к нему равнодушна. Но знаю одно, что он заставляет всякого ко мне писать, а сам находится везде, только не там, где бы ему следовало быть. Конечно, если у него такой нрав, что он не может сидеть смирно на месте, то он волен ехать куда угодно. У нас он слывет завзятым пруссаком; он был в сношениях с Густавом[17], полагаю, что тот глупец в качестве всесветного покровителя обласкал и его, как человека даровитого и литератора.
Письмо его прочту и, если можно будет, напишу комментарий на него».
Ни более ни менее!