У евреев говорят так: всякое разочарование — это всего лишь расплата за самообольщение. Если я скажу, что Яну Вертхаймер постигло разочарование, я сильно погрешу против истины. Нет, не разочарована она была, но в высшей степени возмущена, взорвана изнутри, раздавлена — и это еще — мягко говоря! Все ее существо с головой накрыла волна немыслимого отвращения, смешанного с негодованием от одной мысли, что
Она едва разглядела из-за кисеи занавески, как какой-то расфуфыренный недомерок, смешно припадая на обе ноги, — нет, не подошел, — нерешительно подкрался к двери их дома и, оглянувшись по сторонам, еще более нерешительно потянул за шнурок звонка. Он сделал это с такой предупредительной осторожностью, будто сейчас же хотел у всего мира просить прощения за свою неслыханную дерзость. За то, что он вообще осмелился явиться сюда собственной ничтожной персоной, с тем чтобы у его высочества — кожевенных дел подмастерья — просить руки его единственной дочери!
«Карликовый пинчер», — тотчас окрестила его мысленно потенциальная невеста и сейчас же задернула занавеску.
Едкая тошнота подступила к горлу несчастной девушки. Непередаваемая, едва сдерживаемая ярость охватила ее — как вообще, по какому праву ее родители посмели вступить с этим «микроорганизмом» в какие-то семейные сношения!
…И где же наконец этот сказочный принц, этот Тамино, этот мраморный Давид — где они, господи?
Все мечты — вдребезги! Они разом рассыпались, разлетелись…
Еще не придя в себя, Яна пустилась в бегство. Куда? Она не знала. Она была лишь преисполнена решимости любыми средствами избежать встречи с этим крохотным полусуществом. Она немедленно умрет, едва он прикоснется своим поцелуем к ее руке или, упаси господи, к ее губам!
О небо, не дай свершиться такому злу!
От безысходности и отчаяния Яна потеряла голову. Она бросилась бежать в никуда.
Но все то, что произошло дальше, невероятно и непостижимо. Абсолютно. Тем не менее именно так все и было на самом деле.
Она прибежала на задний двор, со всех сторон огороженный палисадом. Здесь девушка оказалась в ловушке, избежать судьбы шансов не было. Ни малейшего укрытия кругом. Единственное сливовое дерево неприкаянно возвышалось над землей сучковатым стволом и совершенно голыми ветками.
Не видя лучшего прибежища, она неимоверными усилиями стала взбираться на дерево. Она карабкалась вверх, сколько могла, затем мертвой хваткой вцепилась в ветку, будто внизу под ней бушевал все на своем пути смывающий поток, готовый немедленно поглотить ее.
Внезапно распахнулись ведущие в задний двор ворота. В их проеме, тяжело дыша, стоял старый Вертхаймер. Зеленый от ярости, как ядовитая плесень, он был не в силах выдавить из себя сколько-нибудь вразумительной фразы.
— Яна, ты режешь меня без ножа. Ты меня позоришь. Я достану тебя из могилы, Яна! Желчь моя разольется, если ты сейчас же не слезешь, Яна.
— И пусть она у тебя разольется. Я не хочу жить!
Аарон Вертхаймер растрепал свои скудные волосы и завизжал как резаный:
— Придворный фотограф Людвига Второго Баварского приехал из самого Мюнхена! Это три раза так далеко, как от нас до Бердичева! А ты сидишь на дереве — босая, посреди зимы — и отмораживаешь себе ноги! Я этого не вынесу, Яна!
— Пусть они у меня отмерзнут. Мне все равно.
При этих словах кожевенных дел подмастерье окончательно вышел из себя и стал причитать во весь голос:
— Из Мюнхена приехал он, специально ради тебя, а ты — ты!.. Родного отца выставляешь как последнего шмока, паршивого работягу с красными руками, потому что он, твой отец, не адвокат, а кусок коровьего дерьма и вынужден вкалывать от зари до зари, покуда эта неблагодарная барышня на роялях играет да умные книжки по-латыни почитывает. Ой, меня сейчас хватит удар!
— Пусть он тебя хватит, я с места не сдвинусь!
Это был уже перебор. Старик помчался в дом и тотчас вернулся с топором в руках. Бранясь и хрипя, принялся он отчаянно рубить ствол. Он полагал, что тяжелое дерево рухнет наконец вместе с его неблагодарной дочерью и погребет его, старика, под своей тяжестью.
В самый разгар не на шутку разыгравшейся драмы во дворе — совсем как в доброй сказке — появился милый карлик. Он подошел к месту экзекуции, намереваясь, кажется, сейчас же направить событие в совсем иное русло.
Это был сам придворный фотограф. Он буквально бросился к лютующему папаше и велел немедленно прекратить это безобразие.
— Безумие, господин Вертхаймер, не есть аргумент. Так вы ничего не добьетесь.
Этого кожевенник никак не ожидал. Он был до такой степени ошеломлен, что тотчас выронил топор и только стер со лба струи пота.
Лео Розенбах достал из кармана семь серебряных рожков и ловко сложил из них что-то наподобие музыкального инструмента. Затем, сложив губы эдаким чувственным хоботком, он приложил их к мундштуку. Полилась мелодия — грустная и удивительно нежная. Волнующее душу Affettuoso, необычное и даже немного пугающее.
— Боже, какая прелесть! — воскликнула девушка, забыв обо всем на свете. — Чья эта музыка?