– Армения и Азербайджан, – напором вырвалось из нутра юноши.
– Соколик, ты что?!
Сокол стоял, опустив голову, будто был виноват.
– Нет, Соколик, войны не может быть, понимаешь, не может. Мы ведь живем в едином государстве. Будь спокоен, не будет никакой войны. Не допустят! Над тобой пошутили. Какой-то дурак пошутил! – Ридан что есть силы ударил по мячу, мяч, отскочив от стены, улетел в сад к соседям.
…Кто летом 1986 года мог поверить, что Армения затеет войну с Азербайджаном. И я не мог поверить…
Соколик шел домой, шажками медленными, будто тянул время, собирался возразить, но не знал, как убедить. Носки своих больших ступней ставил вовнутрь, не раскидывал вольготно. Не было уже той разухабистой свободы, когда вся округа хлопала, он танцевал. Ничего праздного, лишь тревога. Он знал, что будет война.
Только на втором десятке лет войны Ридан вдруг вспомнил о предупреждении Соколика. Соколик пытался предупредить, кому он мог еще открыться, как не ему, Ридану. Может быть, даже надеялся, что, работая в редакции, он мог что-то предпринять.
"Нет, Соколик, ты ошибаешься, войны не может быть!"
Каждый раз, вспоминая Соколика, Ридану становилось неуютно на душе, он ощущал в себе вину, она как нечто осязаемое, которое можно даже потрогать, сковывала его, делала беспомощным. "Войны не будет!" Так, ты не поверил, но хотя бы задуматься мог! Ведь Сокол был в здравом уме, он плохо слышал, но с головой у него был полный порядок.
Потом Ридан вдруг понял, нечего себя винить, война эта была позволена высшим руководством. Это был эксперимент. Были в прежней стране баловни, которым просто разрешили пошалить. Давайте, попробуйте…
Винить себя можно было лишь в том, что не спросил у Соколика, когда и чем закончится война, что и о себе не расспросил…
–3-
… Такого еще не бывало, чтобы мне настолько не хотелось пива. Я даже не мог заставить себя притронуться к бокалу. Мой оставшийся дома брелок для ключей в виде крохотной пивной кружки с пенившейся в ней жидкостью, возможно, сейчас обиделся бы на меня, затерялся бы, да так, чтобы его долго пришлось искать. "Не пьешь, что же ты тогда носишь уже второй десяток лет символику пивную? Тоже мне, пивник нашелся." Брелок мне был подарен сыном, но я чувствовал, что вспоминать сейчас о сыне, о дочери, жене, близких – нельзя. Девушка-старушка сидит, все улавливает, может просканировать меня всего, и тоже пиво не пьет, исподлобья наблюдает, теребит в руке солому, лишь только учует живую во мне мысль, все круша, ринется продираться к моей светлой душе. "Бойся думать о близких своих, когда рядом кто-то чужой". Постулат родился сам по себе.
Какой-то настойчивый голос изнутри, может быть, мамин, шептал: "Не пей, не пей!" Мамин голос я уже не помнил, забыл. Он по нескольку раз за день и не один десяток лет слышался мне в гуле уличных голосов, и вдруг исчез, пропал, забылся. "Согласен, не стану пить!"
Утро, набрав силу инерции, уже переставало быть ранним. За обвитой кустарником оградой трактира "Увертюра Доброго Дня" отзвучала. Подебрадчане, кому надо было с утра на работу, уехали. Теперь и самому дню, как было и заложено с утра, предстояло стать Добрым. Он будет Добрым, будет Добрым и для меня, раз я в нем нахожусь.