Перешагнул Игнат порог и увидел в большой зальной комнате что-то возвышающееся, покрытое белой простыней. Оторопел. Чтобы это могло быть? Взглянул на Пелагею. Она стояла на середине комнаты, скрестив на груди руки, и улыбалась. Игнат шагнул, приподнял простыню и увидел качалку на гнутых полозьях, с красивыми ветвистыми боками, с двумя навесными колокольчиками. В одном торце из тонкого железа был изображен силуэт тракториста, сидящего за рулем, а в другом — женщина с пучком колосьев.
— Комсомольцы наши смастерили, — сказала виновато жена.
Игнат оглядел качалку, пощупал, покачал — колокольчики зазвенели.
— Надо бы мастеров-то в гости позвать, — посоветовал муж.
Пелагея, подавая на стол, сказала:
— В лугу наши говорили, что ты хорошо там… Старательно… На ферме…
— Да вы, бабы, досужие: все знаете, — с деланной злостью огрызнулся муж и придвинул к себе чашку. Вот уж и поползла молва, хоть и недурная, а все ж не хотелось бы и ее. На хуторе трудно укрыться от людского глаза. А делал бы плохо — назвали лодырем, а то и саботажником. Игнат отхлебывал наваристые пахучие щи, заправленные прошлогодним салом. Пелагея старалась в последние недели угодить мужу: поднималась рано и неслышно стряпала в летней кухне.
Она принесла из погреба кружку кисло-сладкого взвару, села напротив, следя за руками мужа, дивясь его крутым жестким мускулам, что вздувались выше локтя, когда он подносил ко рту ложку. Игнат теперь хоть и скупо, но после ужина рассказывал жене о делах на ферме, о ребятах-помощниках. Пелагея ждала, глядя на мужа.
Над головой захрипела недавно повешенная на гвоздь черная чашка радиорепродуктора. И заговорил — заговорил смело, со знакомым придыханием женский голос. Любавин, до боли знакомый Любавин голос:
— Мы, советская интеллигенция, берем культурное шефство над колхозами, обязуемся организовать среди колхозного казачества изучение материалов Восемнадцатого съезда партии, читку газет и художественной литературы. Недавно я побывала в хуторе Дубовом…
Игнат перестал есть. Тихонько сунул деревянную ложку на середину стола. Ниже опустил голову, по сторонам не глядел. Ее, Любавин голос. Как же так? В его флигеле! Вот он, над головой. Будто стоит она рядышком. Любава вздыхает, умолкает на миг.
— Мы берем шефство над колхозными и бригадными стенными газетами, помогать редколлегиям… Мы обязуемся на «отлично» поставить оборонную работу, чтобы в любую минуту быть готовыми дать отпор наглым провокаторам войны…
Про хутор вспомнила. Недавно была… Может, со стороны или из окна какого Игнату в спину смотрела. Вот как.
Когда Любава умолкла Игнат и Пелагея поднялись из-за стола. Пелагея шмыгнула в коридор, дверь за собою притворила, Игнат шагнул в другую комнату. Стал у темного окна, нащупал стебель цветка, что протянул широкие, как ладони, листья, нажал пальцами. Стебель хрустнул.
Опять глухо и тупо заныло в груди. Долго и косо глядел Игнат на черную чашку репродуктора, из какой неслась веселая музыка, не веря тому, что несколько минут назад из нее раздавался Любавин голос.
…Плотникам пришлось и накрывать ферму. Председатель привез возы жесткой ржаной соломы, попросил:
— Ребята, выручайте. Некому крыть.
— Ладно. Время у нас есть. Два дня в запасе, — сказал дядя Аким.
Полили солому водой, подавали наверх, а бригадир на крыше орудовал вилами, притаптывал солому ногами, причесывал граблями. Стреху ровно подстигли, к дверям прибили деревянные ручки, застеклили напоследок окна. А тридцатого приехал председатель. Один. Оглядел ферму, на крышу залез, потоптался. Спрыгнул. Каждому плотнику пожал руку, поблагодарил.
— Василий Игнатьевич, — сказал племянник Кононова Арсения. — Если бы мы соревновались, то Назарьев всех бы нас позади оставил.
— Может быть…
— Работал ударно.
— Хорошо, — сказал Василий, глядя на поле. — Один приходит в мир и любуется им, другой недоволен, ворчит, а вот третий этот мир переделывает. — Председатель вытащил из кармана коробочку, чуть побольше спичечной, Игнату протянул.
— Что это?
— Гляди.
Игнат открыл крышку и увидал маленькие красивые часы с черными стрелками.
— Это — мне? — На жесткой растопыренной ладони лежал коробочек. — Зачем же мне, одному? Мы все тут… к этому дню.
— А я не от колхоза, от себя, — и добавил с легким, как показалось Назарьеву, укором: — У тебя день нынче такой. Особый.
— Какой?
— День рождения.
— Гм… — Назарьев прищурился, вспоминая. — А и правда. Тридцатого я родился. Ишь ты… — У Игната дыхание перехватило. Кажется, до революции, при живом отце отмечали этот день всего раза два. А потом… Все некогда было. Сжав зубы, выдохнул тяжело. Сказал хрипло, блеснув увлажненными глазами: — Спасибо, Вася. Ты понимаешь… не думал…
— Ки-ировские, — сказал один из парней, взглянув на циферблат часов.
Бригадир обнял своего помощника:
— Поздравляем, Игнат Гаврилыч!
Ребята потянулись к плотнику, трясли его усталую тяжелую руку. А Игнат стоял и улыбался растерянно.
Не мог он в такой вечер брести в одиночку по бездорожью. Хотелось, чтобы кто-то был рядом. И дядя Аким, разгадав состояние своего помощника, пригласил:
— Пойдем, Игнат, потихоньку.