— А не жирновато ли получится? — громко спросил директор. — Я там с городскими девчонками буду хозяйство налаживать, а вы здесь без мала триста лбов, в том числе сто восемьдесят мужиков, будете штанами тучи разгонять?
— Ха-ха-ха! — рассмеялось несколько человек.
— На вашу пайку много не наработаешь! — выкрикнули опять с нар.
— В Ленинграде сейчас получают по полтораста граммов хлеба без всякого приварка. И танки делают, чтобы немца в город не пустить...
— Ну вот, — не утерпел Дрожжин, — разве это не агитация?
— Я это не для агитации говорю, а для того, чтобы все знали, что впредь за нашу пайку придется выполнять норму. По этим карточкам доедайте так, как есть, а впредь по восемьсот граммов хлеба будут давать только тем, кто сделает норму.
— Это что же, по двенадцать часов работать велишь? — сквозь зубы негромко, но зло спросил Барабаш. — За восемь часов такую норму при малом харче почти никто выполнить не сможет.
— А мне какое дело, сколько вы работать будете? — пожал плечами Ковалев. — Мне кубометры нужны, а не часы.
— Здорово тебя Советская власть научила гайки закручивать, директор, — проговорил Барабаш, загребая бороду в кулак.
Ковалев, словно подражая ему, провел всей пятерней по лицу и, сощурив глаза, впился ими в щелочки глаз Барабаша.
— Нет, не Советская власть меня этому научила. Я у вас и научился.
— Как так? Непонятное получается...
— Все просто! — перебил его директор. — Ты, Барабаш, и все остальные, когда у себя дома хозяиновали, часы, что ли, считали? Черта лысого! По часам в крестьянстве, как и в лесу, не разбогатеешь. Это вы лучше меня знаете. Вы работали дома столько часов в сутки, сколько хозяйство требовало!
Барабаш тяжело и удивленно смотрел на нового директора. Он не привык к таким разговорам. Вот уже сколько лет ему или приказывают, или агитируют пустыми, не задевающими ни одной душевной струны словами. А этот говорит как хозяин. И без утайки обещает прижать, хлебом обнести. Что ж, такой прижмет...
— И ты, директор, хочешь, чтобы мы здесь работали, как у себя дома? — не отрывая своего взгляда от серых глаз Ковалева, спросил Барабаш.
— Только этого и хочу. Больше мне от вас ничего не надо.
В помещении зашумели. С другого конца стола к начальству протискивался высокий, плечистый, статный еще человек лет пятидесяти, с красивыми светлыми усами и небольшой пролысиной.
— Ты что же, директор, — обратился он к Ковалеву, — хочешь, чтобы мы здесь ишачили, как на себя в своем хозяйстве?
— Как тебя зовут?
— Вот, видели? — тряхнул головой, обращаясь ко всем присутствующим, усатый. — Чуть чего — сразу за фамилию хватается, сразу давай салазки гнуть...
— Да нет же, я спросил только, чтобы знать, как величать тебя при разговоре.
— Терещенки мы... — провел по усам рукой мужик.
— Ты, Терещенко, — нарочито громко заговорил Ковалев, — по возрасту мне в батьки годишься, а ума, как я погляжу, и половины против моего не набрал.
— Почему так? — удивленно спросил Терещенко.
— Неужели ты думаешь, что я такой дурак, чтобы просить тебя работать на людей, как на себя?
Терещенко ошалело посмотрел на директора.
— Так на кого же я должен работать? На царя-батюшку?
В овощехранилище, набитом людьми, воцарилась полная тишина. Ковалев понимал: больше двухсот человек, не видимых сейчас в темноте, ждут его ответа.
И неудачный ответ может испортить весь разговор. Он встал из-за стола, чтобы его могли видеть все, и, сделав небольшую паузу, громко и твердо ответил:
— Нет, Терещенко. Не на царя-батюшку я тебя и других зову работать, а на Россию-матушку! Война идет.
Сначала присутствующие ответили полной тишиной. Потом сзади начал нарастать неясный гул голосов.
— Да бросьте вы слушать! — вдруг вскочил с места Дрожжин.
— Цыть! — грохнул кулаком по столу Барабаш. Он медленно встал и молча начал разглядывать царившую кругом темноту. Взгляд его был такой, словно он видел в этой темноте то, что было невидимым для других. Потом, обратись к Ковалеву, Барабаш заговорил мягко, беззлобно:
— Ты на него, директор, не серчай. Мужик он ничего... только балабон. Отроду это у него, не обращай внимания. А ты помолчи! — строго приказал он Дрожжину. — Зараз серьезный разговор ведется.
— Ты с какого поселка сюда приехал? — спросил Ковалев у Терещенко.
Тот ответил.
— Твой поселок давно под фашистом. Ты мог отойти двести метров от поселка в лесок, дождаться его, поднять руки и жить сейчас, может быть, у себя на хуторе в холуях у фрицев. Почему так не сделал?
В помещении стояла тишина, как в покойницкой. Все, кого можно было различить при свете коптилок, стояли или сидели, низко опустив головы.