Одесский вечер. Я сижу в ресторане и в ожидании стейка потягиваю вино. Внизу жужжит Горсад, чуть дальше стоит легендарный двенадцатый стул и сидит бронзовый Утесов, который позирует объективам многочисленных туристов, еще дальше слышится музыка – это поет фонтан. Вверху отдыхают небо и Млечный путь – от ярких фонарей на городской площади они кажутся молочно-розовыми. С моря подул прохладный ветер, и я поежилась.
– Предложить вам плед или вам будет удобнее обнять гостя за соседним столиком? – спрашивает официант, который невесть откуда вдруг вырос возле меня. И как он только умудрился заметить?
Вот и еще одно замечательное качество Одессы – она очень наблюдательна и разговорчива. Здесь всё про всех знают и со всеми разговаривают, даже с незнакомцами, так, как будто сто лет знакомы. Здесь невозможно ощущать себя одиноким или покинутым. Одесса идеально излечивает людей, страдающих социофобиями, – замкнутость и необщительность в этом городе испаряются на – дцатой минуте.
Я улыбаюсь официанту и отрицательно качаю головой.
– Ладно. Если что, я рядом. Ваш стейк скоро будет готов.
– Спасибо.
Как ни стараюсь, мои мысли все время возвращаются к Антону и той жизни, которую мы хотим прожить. Которую я хочу прожить. Почему я об этом все время думаю? И почему все, что думаю, очень хочется записать? Настолько сильно, что я уже шарю рукой в своей бездонной сумке с вечным бардаком внутри в поисках ручки и блокнота. И мои мысли, как это иногда бывает, сейчас выстраиваются стройными рядами – только успевай записывать.
Вообще-то, Антон не первый, кто говорит мне, что я хорошо пишу. Еще в школьных тетрадях возле очередного сочинения преподаватели, бывало, рядом с отметкой писали мне «Молодец» или «Умница». А однажды учительница украинского языка на полях сообщила: «Мені сподобалося!». Когда мне было десять, я послала одно из своих сочинений в детскую, еще советскую, газету «Пионерская правда» на какой-то конкурс. И хотя в ответ получила письмо, дескать, ваш рассказ не прошел во второй тур, пробуйте еще и желаем удачи, я радовалась, что редакция мне ответила, – наверное, посчитала достойной ответа, сочла тогда я. Впоследствии я продолжала писать рассказы в свой блокнот и в четырнадцать даже решилась прочесть одно из своих сочинений маме. Но то ли мой опус вышел на троечку, то ли мама была занята и не в настроении (она тогда, помню, гладила огромную кучу белья), но она сказала довольно странным голосом: «Ты так странно пишешь, как будто тебе не четырнадцать, а восемьдесят четыре». После этих слов я вдруг страшно застеснялась своей писанины. А потом решила больше не умничать и писать так, чтобы всем было понятно, что мне все-таки четырнадцать. Но очень скоро просто перестала писать. А потом все это и вовсе куда-то пропало – ушло, исчезло, растворилось. Я уже не могла выражаться так, как сама того хотела, да и перестала понимать, хочу ли я в самом деле что-то сказать. Как выразился Антон, я «писуально онемела».
Но писуальное онемение всегда отступало в моменты душевных метаний – когда я влюблялась, например. Помню, мне уже около двадцати и я влюблена. Мы провели прекрасный вечер вместе, и моя душа трепетала. Я пришла домой и впервые после многолетнего перерыва снова открыла свой блокнот, а ручка сама стала бегать по бумаге – я только успевала записывать впечатления от тогдашнего вечера. А потом этот текст набрала на компьютере и послала своему парню. Ярослав (так его звали) уже через пятнадцать минут ответил: «Это гениально!», и еще через пару минут его взволнованный голос в телефонной трубке просил меня, чтобы я написала что-то еще. Были и другие парни, которые волновали меня, для которых я писала и которые стали моими первыми читателями. «Пиши еще, пожалуйста», «мне нравится тебя читать», «посвяти что-то нам» и «я обожаю, как ты пишешь», говорили они. Их было несколько, но реакции всегда были похожими. Постепенно я вновь стала верить, что не все мне льстят и, возможно, мои тексты действительно можно читать. В моменты расставаний с этими парнями мне тоже нестерпимо хотелось писать.
А потом появился Антон, и отдельные просьбы что-то написать превратились в настоятельное требование не зарывать свой талант в могилу. Антон мне внушал, что я могу, и при нем я начала писать своей первый (до сих пор неоконченный) роман. В этом требовании крепла и моя уверенность, что стать писателем – для меня реально.
Собственно, своей мощной уверенностью в самом себе, своей профессией, свободой, своим легким отношением к действительности, всей своей жизнью Антон показывал мне, что жить так, как хочется, – не просто реальность, а единственно правильный путь. Спорить с ним было бесполезно – все мои аргументы и опаски разбивались о его «я могу, значит и ты сможешь». «Я могу, ты можешь, все могут, – часто повторял он. – Могут, но не хотят, не верят в себя или боятся».