Лежала на койке с пружинной сеткой. В палате было шесть таких коек, и не все заняты. Лежала, закрывшись с головой простыней, не желая никого видеть. Не зная, утро сейчас или день. Не все ли равно…
Теперь ничего не болело. В теле ощущалась слабость и еще необыкновенная легкость. Будто исхудала в одну ночь: и руки, и ноги — все сделалось легким. Она гладила свой внезапно провалившийся живот и удивлялась, куда он делся. Если бы могла, она бы сейчас же ушла из больницы, ушла не оглядываясь, не задумываясь о том, что оставляет здесь что-то родное, частицу себя. Главное то, что она была свободна, опять свободна… Никогда больше с ней такого не повторится. Конечно. Все! Все. Теперь — только одна.
Но уйти было нельзя. Надо было лежать. Лежать и приходить в себя еще несколько дней, и это было хуже всего.
Она сейчас ненавидела все вокруг. Эти крашенные масляной краской бледно-палевые стены, и этот потолок с такими же, как в коридоре, матовыми шарами-светильниками, и чисто протертое решетчатое окно, за которым виделось белесо-голубое небо.
Утром она отказалась кормить новорожденного. Когда их, сложенных в ряд, как белые полешки, привезли на никелированной каталке, когда разносили по койкам к матерям и те с робостью и страхом принимали младенцев в свои еще порой совсем неумелые руки и приближали беззубые беспомощные рты к набухшим соскам, мечтали только об одном: «Только бы взял грудь» — и счастливо улыбались, если новорожденный принимался чмокать, втягивая в себя материнское молоко. Вот тогда, на раздавшийся над ней голос сестры: «Мамочка, кормить!» — она, не снимая с головы простыни, сказала:
— Не буду.
Она знала, что сестра стоит над ней с протянутым на руках ребенком. Пусть стоит. Она не станет смотреть на младенца. Он был ей не нужен.
— Мамаша, кормить надо, — спокойно повторила сестра, наверно уже повидавшая здесь всякое.
Ответом было молчание.
— Ну, мамочка, хватит капризничать, — продолжала сестра, стараясь обернуть дело по-своему. — Есть же хочет. Вон какой парень. Три кило семьсот… Глянь-ка!
Но она не хотела смотреть на новорожденного. Он ей был безразличен, как и те другие, которых старательно кормили по соседству молодые матери.
— Сказала вам, не стану. Уносите.
Палата затихла. Лежа под простыней, она чувствовала, что на нее сейчас обратились взгляды всех. К койке — она это услышала — подошла другая сестра. Голос был усталый, немолодой.
— Что? — спросила она.
— Не кормит, — пояснила тихо другая, по всему видно, помоложе.
— Как это так? А ну, мама-ша-а! — настойчиво проговорила подошедшая и потянула простыню.
Изо всех сил она ухватилась за простыню.
— Отстаньте. Все равно не стану.
— Новое дело, а кто будет за тебя? — будто бы удивилась молодая сестра.
Не знаю. В палате тихо зашептались.
— Как это не знаешь, а помрет он?
— Не помрет. Кормите искусственно.
— Смотри, все изучила. Твой ребенок-то, не чужой.
— Все равно, — сдавленно послышалось из-под простыни. — Куда хотите девайте. Не буду кормить.
Женщины в палате зашептались громче. Шепот переходил в возмущение. Ну и пусть. Ей было совершенно все равно.
— Ну, бессовестная, — вздохнула пожилая сестра. — И откуда только они берутся.
— Довольно, мамаша, берите ребенка и кормите. Нечего!
Молодая решила подействовать строгостью. Но и из этого ничего не вышло. Она откинула простыню и зло бросила:
— Не приставайте, что пристали?! Не буду, не буду, не буду!.. И в руки брать не стану. Уносите. Кормите сами, у вас все есть.
Молоденькая мать снова плотно укрыла голову простыней, дав понять, что больше разговаривать не намерена.
— Пойти Вере Акимовне сказать? Вот еще несчастье, — с горечью проговорила сестра. Та, что была постарше.
— Ну, нет на тебя…
Это сказала другая. Сказала уже как-то устало и безнадежно и отошла от койки.
Вскоре каталка с накормленными и спящими новорожденными удалилась. Голодного унесли на руках. В палате сделалось так тихо, что было слышно, как за больничными окнами в садике бойко чирикают воробьи.
Еще недавно она ничем не отличалась от тех, кто вместе с ней поступил в больницу. Все они страшились родов, вспоминали близких и робко надеялись, что все кончится хорошо. Они были объединены, как объединяются люди в общей тревоге.
А теперь она была одна. Между ней и теми, кто лежал рядом в палате, образовалась пропасть. Ее не понимали. Ее не могли понять. Ее презирали.
Усталые молодые матери, впервые накормив новорожденных, каждый из которых, конечно же, был самым удивительным, должны были бы отдыхать, позабывшись в тихой полудреме. Но они не спали. Они смотрели в ее сторону.
Теперь они, эти счастливые, все были едины против нее. Для этого им не требовалось ни сговариваться, ни даже говорить друг с другом. Они все вместе — она одна. Разве могли они ее понять!
Но ей и не надо, чтобы они ее понимали. Разве они сумели бы!.. У них все было как надо, по-нормальному, по-человечески… У нее наоборот. И пусть кто хочет осуждает ее. Пожалуйста, сколько вздумается. Как хотите! Она все равно поступит так, как решила.