Вчера он, как никогда, отличился при штурмовке вражеской колонны. Поборов, наконец, свою боязнь зениток, не обращая внимания на прямое попадание снаряда в самолет, Борис разнес на куски две пушки и взорвал семитонный грузовик. Петя Грачев, очевидец его смелых, мастерских атак, нахвалиться не мог и радовался успеху друга, пожалуй, больше, чем тот сам.
- Вот те крест,- уверял он,- Комаров громил врага не хуже, чем сам командир полка.
Я смотрел то на одного, то на другого и не мог понять, что случилось с товарищами за короткий срок моего отсутствия? Внешне они как будто те же. Борис, правда, похудел, отчего стал еще длиннее, но зато во всем его облике, в разговоре, в спокойном, твердом взгляде карих глаз чувствовалось внутреннее спокойствие и уверенность.
А к Пете Грачеву, казалось, горечь раздумий и скорбь не имеют доступа. Он прочно и крепко стоял на этой земле, врос в нее, как дуб корнями. Таких не согнуть, разве только сломать. Но и в нем появилось что-то такое, чего раньше не было.
И вдруг я живо, почти осязаемо почувствовал, насколько они стали мне ближе, роднее; не будь их рядом, кажется, солнце перестало бы светить.
Нет, все-таки быть с ними, познать хоть каплю их тепла, заботы великое счастье!
Германошвили искренне восхищался храбростью Бориса:
- Я фашистский живой гадина не боюсь, попадись- руками душил бы, но пушка - страшный.
- Оказаться выше труса, который в нас всегда живет в такие минуты, Вазо, - заметил Грачев, - значит быть настоящим солдатом.
Это было сказано незнакомым мне до сих пор, уверенным, твердым голосом. Только теперь я понял, как возмужали ребята за это время.
Тень от самолета все укорачивалась. Воздух над аэродромом переливался после ночного дождя; в вышине он сгущался, плотнел и незаметно рождал над головой причудливые пушистые облачка.
Германошвили особенно тщательно подогнал на мне парашют, аккуратно положил его в кабину и принялся старательно прочищать мой пистолет.
Перед боем не грех поваляться на траве. Я потеснил Вазо плечом, бросил под голову чехол и растянулся в тени самолета.
Вазо уморил меня рассказами о своей женитьбе, о теще, которая так крепко засела у него в печенке, что он не мог удержаться и не съязвить по ее адресу.
Я смеялся от души.
- Не к добру вы разошлись, - улыбнувшись, заметил Богаткин.
- Смех - всегда добро, - возразил я.
- Где оно, это добро? Слышали, как пушки ночью палили? Сказывают, немец-то повсюду к Днестру вышел.
- Тут он и захлебнется. Говорят, Буденный приехал командовать нашим фронтом. Он им даст жару!
Присвистывая и колошматя грязными пятками лошадь, вдоль аэродрома протрусил верхом растрепанный мальчонка. Глядя на него, я невольно улыбнулся. Босоногое детство, ясная, сладкая, как мед, и горькая, как полынь, далекая пора.
Соленым потом, горькими детскими слезами добывался кусок хлеба. Чтобы вырастить его, мы с отцом корпели на пашне от зари до зари. Ночевали тут же, в поле, - жалели время. Однажды - я уже не помню, которую ночь мы проводили в поле, - холодное весеннее небо снова заполнили звезды. Отец накосил травы, бросил ее на телегу, прикрыл сверху сермягой и уложил меня спать, а сам пошел стреножить лошадь.
Сладкая дрема сразу навалилась на меня. Но и она еще долго жила звуками дневной работы. Мне чудилось, что отец снова пашет. Я слышал, как он негромко покрикивает на кобылу, как ржет резвый жеребенок "Костя"- то совсем рядом, то где-то далеко, как бы на том конце пашни.
"Почему он пашет, гнедуха-то, поди, устала?"
- Вставай, Грицко. Вот соня! Солнышко встало, а ты все спишь. - Отец легонько тряс меня за плечи.
Я открыл глаза. Из-за черной пашни выглядывал краешек солнца. В березовом колке вовсю заливались птахи. Лошадь, ласково пофыркивая на "Костю", уже стояла в бороне. Все поле было вспахано.
- Долго мы что-то с тобой ковыряемся, - запивая квасом посоленный ломоть, недовольно ворчал отец. - До обеда надо бы десятину заборонить да засеять.
Я забрался на крутобокую гнедуху, тронул поводья. Звякнули железные кольца на вальках; две бороны, сцепленные между собой, подскакивая с пласта на пласт, начали взрыхлять пашню.
Земля была твердая, комковатая. Приходилось делать несколько гонов взад-вперед, чтобы хорошо разборонить навороченные лемехом пласты.
Отец долго стоял на меже - наблюдал, ровно ли идут бороны.
- Ты только не все время сиди на гнедухе. Думаешь, легко возить-то тебя? И в поводу ее поводи.
"Больно мне нужно. И не сяду на твою кобылу", - подумалось сердито, но я промолчал и соскочил с теплой спины лошади. Обутки на ногах давно разбились, приходилось работать босиком. Ноги покрылись цыпками и нарывами. То и дело я ударялся своими болячками о твердые комья земли и корчился от боли.
Неожиданно окрестность огласилась гулом. Глухой и слабый вначале, он быстро ширился, нарастал, сотрясая воздух. Гнедуха застреляла ушами, тревожно фыркнула и с опаской повернула голову.