— Эт-то шо ж такое? — зловеще уставился он на меня. — В коники играть собрался? А може, тебе сосочку?
Все плыло у меня перед глазами. Из-под мышек потекли противно щекочущие ручейки пота. Я не мог сообразить, в чем дело. А Матвийчук уже надвигался на меня, заслоняя весь белый свет:
— Цацки? Скляночки? А ну…
Его скрюченные пальцы метнулись к моему лицу, что-то царапнуло нос, ущипнуло уши и под взмахом той же руки жалобно звякнуло где-то внизу, позади старшины.
— Шоб я больше не видав… — так ласково добавило «начальство», что у меня как-то противно, тупо и глухо стукнулись колени.
Только тут я вспомнил, что хотел произвести на начальство впечатление и, становясь в строй, воровато, из рукава, достал и сунул на нос очки, которые мне временно были прописаны еще в пятом классе. Стало стыдно до беспамятства. А старшина, уже отходя от меня, сказал такие убеждающе-крепкие слова, что я и по сей день побаиваюсь надевать очки.
Вечером я все-таки пробрался на место построения и отыскал осколки стекол. Одно было почти целое. Я хранил его всю войну, как память о детстве, и еще… еще для друзей.
Не знал старшина, что осколком тех самых «цацек» тот самый сосунок, глотая слезы и шмыгая носом, будет выжигать на белой сосновой пирамидке по миллиметру, по букве: «Старшина Матвийчук Кузьма Васильевич. 1915—1943 г.» Если бы знал, то, будучи немножко суеверным, наверное, растоптал бы тогда даже осколки.
А вообще Кузьма Васильевич был человек добрый, и его шутки нас как-то не обижали.
Особенно нравилась ему одна шутка. Матвийчук проводил с нами занятия по уставам. В ненастную погоду весь взвод втискивался в так называемую классную комнату — небольшую, с одним окошком клетушку в деревянном сарайчике рядом с кухней. От кухонных печей в ней было тепло и вкусно пахло. Вечно голодные, отощавшие и мокрые, мы поплотнее усаживались на досках, положенных на толстые чурки дров, угревались, исходили паром и подремывали под монотонный бубнящий речитатив Матвийчука. Старшина, читая устав, и сам начинал судорожно бороться с зевотой или вдруг замирал на полуслове, все ниже и ниже склонял голову и, наконец, вздергивал ею, подозрительно пробегал цепкими маленькими глазками по нашим умиротворенным лицам, трубно сморкался, кашлял, ерзал на своем бревне, сучил ногами и, словно что-то вспомнив, левой рукой отодвигал устав, а правую поднимал и предостерегающе грозил нам пальцем. Убедившись, что его поняли, Матвийчук негромкой скороговоркой командовал:
— Всем, кто меня видит и слышит, сидеть. Остальным… — И вдруг рявкал во весь голос: — Встать!
В комнатке начиналось что-то невообразимое: те, кто чутко дремал, вскакивали, роняя шаткие скамейки, и тех, кто не смог проснуться сразу. Доски и спящие валились кому-то на ноги. Кто взревывал от боли, кто — с перепугу. А неудачник Костя Нелипа почему-то всегда оказывался в лапах у Назара Бублика. Затем, помятый и повизгивающий, он замирал по стойке «смирно», тараща на старшину свои невинно-голубые глаза, залитые слезами.
Среди хохота и криков брыкающихся тел Матвийчук один оставался воплощением суровой осуждающей скорби. Он стоял молча. И столько было в его крохотных глазах, в изломе бесцветных бровей, в рыжих задиристых усах, во всей его маленькой гневной фигурке презрительного осуждения, что мы затихали. В помещении старшина никогда не ругался. Насладившись наступившей тишиной, он шумно вздыхал и, наконец, негромко цедил:
— Душегубы. Жуки-навозники. Садись!
И, уже усаживаясь, вспоминал:
— Нелипа! Почему вы всегда в слезах просыпаетесь? Вам шо, мабуть, маменька снятся? Чи може пампушечки з маком?
Сверкая раскаленным носом, Костя беззвучно раскачивался на тонких ножках, как былиночка под ветром.
— Вытрите слезки, солдат Нелипа, и садитесь, — великодушно разрешал Матвийчук.
Костя несколько раз обращался к старшине с просьбой, чтобы его поставили в строю подальше от Бублика. Матвийчук выслушивал просьбу и отечески журил Костю:
— Солдат Нелипа, вы ж не дома, нельзя ж так капризничать. Вот если бы вы не спали на занятиях, вы б уже знали, шо существует в армии такая штука — боевой расчет. И по тому самому боевому расчету вы и поставлены в строю на свое место. И менять его нельзя. И не вздумайте плакать, солдат Нелипа.
Сгорающий от стыда Костя кидался куда глаза глядят и попадал в мягкие объятия Назара.
— Кось-кось-кось, — ласково звал его Бублик. — Дай вытру слезки. Ты не брыкайся, ты же ребеночек еще.
— А ты жеребец, бугай, слон, — вырываясь, орал Костя. — Пусти, буйвол. Пусти, а то…
— А то шо? — заинтересованно спрашивал Назар. — Бить будешь? Та не надо, Кося, я ж добрый.
Он и в самом деле был добрый. Когда им приходилось вместе ходить в наряд, Назар умудрялся выстоять один обе смены, охраняя пост и блаженно похрапывающего Костю, укутанного в громадную бубликову шинель. Сам Назар дрог в одной стеганке.
После того как однажды в Костин котелок повар плеснул маловато перлового супа и оказавшийся рядом Назар молча придвинул свой полупудовый кулак к самому поварскому носу, после того случая Костя всегда отходил от кухни с полным котелком.