– Картошку в огороде полола. Да что им, женам?.. Они сами, когда ходят в интересном положении, глину от печки отколупывают и грызут ее, как пряник. – Иванников поглубже запахнул полушубок и привалился плечом к земляной стенке, а сам продолжал смотреть на рыжие огоньки, пляшущие над сосновыми поленьями. – Ну вот, схватил я его, отмыл, изо рта золу вынул, а он, шайтан турецкий, знай себе смеется. Пришла жинка. Был, конечно, разговор. Правда, рук в ход не пустил, но так и хотелось: уж больно зло взяло, ведь от такого недосмотра могло бы не быть пацана.
– А случалось, что поколачивал? – спросил Казаринов и тут же почувствовал неловкость.
– Два года жили, и ни разу пальцем не тронул. Правда, один раз дурака спорол, приревновал к другу, ну и в горячке врезал, потом, правда, три ночи не спал, мучался. Но это было перед женитьбой, когда гуляли.
– Она простила?
– Еще крепче любить стала. Сама пришла. Даже повинилась. А весь грех-то ее был в том, что с моим напарником, с Пашкой Евстигнеевым, в кино на дневной сеанс сходила.
– Извини, я перебил тебя… Ну, значит, пришла жена с огорода, поругались, а дальше?
– Когда понемногу успокоились, жинка стала ужин готовить, а мне велела манной кашей сына покормить. Кормлю я его ложечкой и вдруг слышу: что-то бы вроде звякнуло во рту. Я, грешным делом, испугался. Думаю: не гвоздь ли какой? Залез ему пальцем в рот, пощупал – никакого гвоздя. А он, шайтан, все глядит на меня, смеется, а сам так и норовит вырвать у меня из зубов папиросу, так и тянет к огоньку ручонки. Кормлю, значит… – Иванников жадно затянулся самокруткой, которая уже жгла пальцы, бросил ее на земляной пол и растер пяткой валенка. – Слышу: опять во рту что-то звякнуло. Думаю: уж не зубки ли режутся? Стучу по верхней десенке алюминиевой ложечкой, эдак донышком, а она звяк да звяк, как кость об кость или железка об железку. Ну, тут и дурак додумается – зубки. – Иванников встал и поправил сползший со спящего Вакуленко полушубок. – В субботу пришли дружки. Жинка сбегала за своими братенями, мои двоюродные пришли. Такой уж у нас в Сибири порядок заведен, издавна так: первые зубки, как первую получку, надо обмыть как следует… – Иванников потянулся так, что где-то в суставах у него хрустнуло. – Век не забуду этого дня… Вечер был такой тихий!.. Звезды на небе – что твои серебряные половники. А над нашей шахтой стоит громадный, под облака, террикон. По бокам террикона, почти до самой его вершины, горят электрические лампочки. Лежит мой Сашок в садике под черемухой и тянет свои ручонки из коляски, и не поймешь: то ли он звезду хочет поймать, то ли норовит дотянуться до лампочек террикона. И все улыбается. И сколько ни воюю я, товарищ лейтенант, а эта улыбка сына так и стоит у меня перед глазами.
Взгляд Иванникова стал сумрачным, отчужденным.
– Значит, гульнули в тот вечер?
– В тот-то вечер гульнули… Только вот следующий день был воскресенье, двадцать второе июня. Тяжелый день. Вроде бы все стронулось со своих мест. А двадцать третьего, как артиллерист запаса, получил повестку. Жинка и мать чуть ли не в голос воют. Сашок тоже хнычет… Глянул на отца – лицо чернее земли нашей кузбасской.
– Ты, Петро, хотел рассказать что-то смешное про сына.
Иванников оживился:
– Ну вот, пьем мы, значит, водку, брагу, поем песни… Уж какие только не пели: и военные, и свадебные… Здорово захмелели. Про зубки Сашка совсем забыли. А он, шайтан, ползает себе под столом… А тут возьми кто-то из соседских ребятишек да поднеси ему в сенях бражки. И что вы думаете: как потом узнали, полстакана выпил – и не поморщился. Ну, известное дело – запьянел. И смех и грех.
– Тебе хорошо, Петро. У тебя жена, сын, отец… И мать, наверное, есть?
– А как же без матери? Без нее плохо.
– А вот у меня… Ни сына, ни дочери, а вот теперь и жены нет. Отца совсем не помню. Мать помню смутно: она умерла, когда мне было пять лет… – Казаринов развязал кисет, достал щепотку махорки и принялся вертеть самокрутку.
Иванников поплотнее подоткнул дверь-полог, откуда тянуло холодом, и поправил валенки Казаринова, пристроенные для просушки над печуркой.
– Ничего, товарищ лейтенант. Кончится война – снова женитесь… Не вы первый, не вы последний.
– Вряд ли.
– Неужто бобылем думаете всю жизнь прожить?
– Я не об этом, Петро.
– А о чем же?
Казаринов какое-то время молчал, словно взвешивал: стоит ли продолжать этот разговор, от которого не станет легче ни ему, ни Иванникову. Но подумав, что его нежелание продолжить откровенную беседу где-то в душе обидит Иванникова, глубоко проникшегося горем своего командира, Григорий продолжил:
– На Руси в старину за воровство жестоко наказывали. Били батогами, сажали в острог, ссылали на каторгу.
Иванников пристально посмотрел на Григория; уж не заговаривается ли от горя.
– А это к чему вы, товарищ лейтенант?
– Но иная беда, Петро, хуже воровства, – продолжал Казаринов, словно не расслышав вопроса Иванникова. – Вор придет – стены оставит, пожар придет – и те унесет… Слыхал такую пословицу?