Феврон повел меня к одному в высшей степени замечательному старику, по имени Родион. Он тоже был молоканином, и говорили, что ему было 105 лет. Он производил впечатление совершенно здорового человека; по крайней мере, его слух был в отличном состоянии. Он был одет в длинный белый кафтан и высокие сапоги. Жил он как патриарх большой семьи. Как и у Феврона, у него много всякого рода потомков, притом еще больше, чем у Феврона. Когда я вошел к нему, он сразу сказал мне: «вы, может быть, думаете, что вы чужой здесь. Но это неверно, ибо мы сыны одного отца». Он просил меня передать привет и любовь квакерам. «Мы все знаем здесь квакеров, — сказал он. — Квакеры всегда говорят правду. Они друзья России». Следует здесь прибавить, что в Волжском районе чрезвычайно смешаны и народности, и религии. В других деревнях, в особенности в Симбирской и Казанской губерниях, я встречал не только татар, башкир и мордву, но и чувашей и черемисов, принадлежащих к той же расе, что финляндцы на Севере и болгары на Юге. В самом же Озере, насколько я помню, я встретил только одного человека, принадлежащего к чужой расе. Это был киргиз из азиатских степей. Как мне сказали, он был «лошадиным пастухом». Его нанимали сторожить большие табуны лошадей, которых выгоняли в поле, и он неделями жил с ними — один, вдали от людей. При взгляде на него казалось, что он прирос к седлу. Он был низенького роста и скорее ковылял, чем ходил; черты лица были у него в такой степени монгольские, что более типичного монгола я не видал. Цвет лица у него был такой же темный, как у краснокожего индейца. Лицо его всегда было покрыто мелкими капельками нота, и при взгляде на него казалось, что он очень не любит умываться. Но замечательнее всего было, то, что мой друг Емельянов не чувствовал никакой расовой антипатии против него. Я помню, как он и киргиз сидели на корточках спиной к стене на маленьком крыльце, на котором я обычно спал, выкуривая одну папироску за другой и разговаривая друг с другом, как равный с равным.
Читателю, может быть, было бы скучно, если бы я стал передавать многие из моих бесед. Но только благодаря беседам я мог заглянуть в душу этих людей, так мало похожих на тех, с кем мне до сих пор пришлось входить в общение. В некотором смысле они были — воплощенная простота. Некоторые из них умели читать и писать. Они плохо знали обо всем, что лежало за пределами их деревни, ибо газеты редко проникали в деревню. Но их никак нельзя назвать глупыми. Они очень любят спорить и нельзя сказать, чтобы они не умели спорить. Их замечания всегда дельны и метки.
И затем, они отнюдь не грубы; наоборот, они отличаются мягким характером. Это доказывается не только тем, что они были вежливы с иностранцем, но и тем, что внутри семьи, насколько я мог, судить, царила гармония, и что друг с другом они были чрезвычайно приветливы.
Правда, в моменты раздражения иногда бывают вспышки свирепой жестокости. Но, с другой стороны, они всегда готовы помочь друг другу или поделиться с другим, и в этом они гораздо выше западных народов с их холодной и рассчитанной благотворительностью.
Конечно, было бы нелепо, если бы я, после такого короткого пребывания среди них, стал бы делать обобщения и подводить итоги. Психология волжского крестьянина остается для меня закрытой книгой. Но я все же чувствовал, что где-то глубоко у них таится скорбь, которая проистекает (по мнению некоторых авторов) от пессимизма, который реальнее и глубже заложен в них, чем мы, европейцы, можем себе представить.
Как странно, что на их языке сбор урожая обозначается словом
На деревенских улицах в теплые летние ночи там и сям собирались обычно три-четыре группы с балалайками. Тут разговоры перерывались музыкой и обратно. Но вдруг возникала страшная ссора.
Безобразные, злые голоса оглашали воздух, и трудно было верить, что не дойдет до драки. Так продолжалось пять, быть может, десять минут.
Но вдруг крики прекращались, и наступала короткая пауза. Потом снова среди ночи раздавались звуки балалайки.
Глава IX