Зато потом, на глухой береговой пустоши, сказала, отпивая из стаканчика красное вино и закусывая консервированным импортным компотом: «Ого! Чувствуется!»
Сперва они потанцевали под транзистор, потом сидели обнявшись и глядели долго в небо, и она тихо говорила:
«Еще когда летела, понимаешь, гадала: что значит необжитые места? И думала: значит, важно, кто с чем сюда едет, что везет… В душе! В мыслях! Если везешь доброе, значит, доброе здесь завяжется, а если какой-нибудь злыдень, скареда какая-нибудь, то места здесь ранимые, беззащитные для зла… Не думал об этом, Родя?»
Уже тогда, тогда этот ее ядовитый дурман просачивался в него, а он-то все еще шутки с ней шутил, самоуверенно любуясь ее послушностью, ее покладистостью — она тратила себя на него неоглядно, горячо, искренне…
Они не заметили, как от его окурка загорелась сохлая трава. Огонь побежал по ней, пятном оставляя растекавшуюся черноту. Горело там и сям, она бросилась к лодке и притащила жалкую черпалку с водой, стала брызгать, и оттого, что чуть- чуть затухало, вновь бежала к реке и назад, и он тоже старался — топтал и топтал, но уже видел: все это крик младенца, капля в море, огонь шел вширь. И тогда он направился к лодке, отыскал ветошь, выбрал тряпицу побольше, макнул — подождал, чтобы ветошь огрузла, отяжелела, и бережно, сторожась не потерять ни капли, пошел к огню и стал его мерно душить. И она уже поняла его — из черпалки молча поливала на тряпку, добавляя ей влажности, — и они вместе затушили беду.
А потом он под восхищенным ее взглядом, тайно рисуясь, говорил:
«…Перевелся на заочное — и сюда! Всего один балок на берегу стоял, жизнь только закручивалась, сами бельишко стирали, сами кашку варили. Поленница всегда большая была — не переводилась… Ну, послали на стажировку, а после с твоим Бочининым ходил по разведочным скважинам, ерундой всякой занимался: красил арматуру, трафаретки навешивал, а когда буровики на куст стали, пошел вторым помощником бурильщика. Только на защиту диплома отлучался… Назад уже помощником мастера вернулся. И собрал некую книжицу… Ну, сберегательную…»
«А коллектив у вас хороший?»
«Кол-лек-тив? Есть лопушки, есть и ягоды».
«А ты сильный, Родька!»
«Сильный!» — Он вытянул руку, а потом стал ее медленно, напряженно сгибать и, не отрываясь, глядел на мускульный бугор.
«Да я не физические качества имею в виду…»
«Я тоже… Не только физические».
Она задумалась, покусала травинку, глядя в самую дальнюю даль реки.
«Родик. Ну вот скажи: ты чувствовал эту потребность — начать с нуля, да? Чтоб дальше уже от тебя зависело, чтоб строить, чтоб управлять обстоятельствами…»
«Как Герард?»
«Он мне не нравится. Что-то в нем прожито».
«Наблюдательная».
«Брось. Ты прекрасно знаешь — никакая я не наблюдательная и не опытная, просто чувствую — и все».
«И никогда не ошибаешься?»
Она помолчала, покраснев, поднялась и спросила:
«Себя, что ли, имеешь в виду?»
Молча собрала склянки-банки, вылила остатки компота.
«Нашкодили, намусорили — бр-р-р!» — она передернула плечами.
И тогда он сказал:
«Усложняешь, деточка. Если хочешь знать, ни черта этой тайге не сделается ни от тебя, ни от меня, ни от сотен бедолаг пришлых, таких, как мы с тобой… А от нефти — сделается!»
«Это от людей зависит».
«Ну, разумеется…»
«От того, с такой ли они усмешечкой, как вот эта твоя, или нет!»
Она менялась, эта Нина, как погода.
Заморосило, похмурнело, в лодке она ежилась, и он сбавлял ход, утишая встречный ветер. Она наклонялась, играла глазами и кричала, будто шепча сквозь гром мотора:
«…ливый!»
«Что-что?»
«За-бот-ливый, говорю».
«Ну, где уж мне уж!» — ерничал он, как бы признавая тем самым свою вину перед нею — некую вину, которую она уже простила ему и горячим прикосновением давала понять, что у него есть — точно есть! — все шансы соответствовать ее идеалу, если, разумеется, он этого захочет.
Он на прощанье целовал ее родственно, в щечку, и она убегала, оставляя его хлопотать на берегу: вытаскивать лодку и сажать ее на цепь, снимать мотор и нести в железную, с пудовым замком, будку, которая с еще несколькими своими ржавыми сестрами корежила берег… По негласному уговору прятали они от всего людского свою тайну, подобно тому, как дорогой мотор он прятал в будку.
…Ах, черт же ее принес тогда обедать! И он тоже хорош: забыл, начисто забыл, что она может нагрянуть!
«Нинка, ну что ты, ну, ей же богу… Да я тебе запросто сейчас что-нибудь совру, любое, и ты поверишь».
«Да не надо мне от тебя ничего. Спасибо хоть оборотнем не был — каким был, таким и показывал себя, хоть не маскировался».
«Нина!»
«Все соответствует, Родион Батькович! Мысли — словам, а слова вот — поступку. Этого мне и надо было».
«Нина, ты с ума сошла! Постой!»
«Да я стою. Не убегаю».
Он молчал. Она выждала — бесстрастно, холодно и медленно, с равнодушной ленцой пошла от него.
Он уже перешагнул тридцатилетнюю отметку, и оказалось, что потеря для него болезненна. Это была новость, и еще какая!