Потом, может быть по ассоциации со словом «детский», в памяти Матвея Анисимовича возник высокий, выросший из своей поношенной куртки парнишка, которого он видел сегодня через окно. Славная эта Круглова, глаза хорошие. И, видать, вся жизнь — в сыне. Ради него променяла спокойную работу в санатории на очень нелегкий труд в больнице. Мальчику лет пятнадцать. Вероятно, отец погиб на фронте. А может, и не погиб, — мало ли как случается в жизни… Ясно только, что Круглова растит его одна, и не так это просто — одинокой женщине вырастить сына…
Автобус бежит, бежит по улицам. Львовский, щурясь, смотрит в окно: еще три остановки — и он дома. Как там Валентина? Уже добрых два часа она совсем одна. Одна, беспомощная, навеки обреченная на эту страшную неподвижность. Валя, та Валя, которую товарищи называли «Волчок», «Живчик», «Перпетуум-мобиле»… Та Валя, для которой ничего не стоило за четверть часа собраться в любую редакционную командировку — хоть в Горную Шорию, куда до войны добирались на допотопных неповоротливых баркасах по бурной Томи, хоть за Полярный круг или в Якутию, где московская корреспондентка была такой же редкостью, как женщина на подводной лодке. А ведь именно Валя перед войной ходила с черноморскими подводниками в плавание, именно Валя, еще совсем девчонкой, была корреспондентом на Магнитке, именно Валя давала в газете первые корреспонденции из кубанских степей, когда там начиналась коллективизация. В одной из журналистских поездок ее схватил острый приступ аппендицита. Он как сейчас помнит: Валю с искусанными от боли губами привезли на санях, укрытую овчинами, в маленькую больничку, которой он ведал в те далекие времена. И он сам вырезал ей этот аппендикс.
«Мой милый доктор Калюжный…» — писала ему Валя, вернувшись в Москву. Тогда шел фильм «Доктор Калюжный» — о враче, вернувшем зрение слепой девушке. А иногда она называла его: «Дорогой мой Платон Кречет…» Нелегкая была у них семейная жизнь: больше врозь, чем вместе… Он очень хотел ребенка, а она говорила: «Еще, еще немножко — и я стану оседлой! Дай мне еще чуточку надышаться движением!»
«Разве ты когда-нибудь изменишься, кочевница?» — спрашивал он. А она словно чувствовала: наступит день, когда жизнь оборвет ее ненасытную жажду новых встреч и новых впечатлений… И могла ли она, Валя, пройти войну иначе, чем прошла? Она рвалась на фронт, с первого дня обивала пороги ПУРа, умоляла послать ее кем угодно — журналистом, машинисткой, переводчицей, выпускающей. На ее заявлениях ставили аккуратные резолюции: «Женщин в армию не берем!» А он уже работал во фронтовом госпитале, у Степняка, и измышлял способы забрать ее в этот же госпиталь. Но, когда способ был изобретен, когда разное высокое начальство дало твердое обещание помочь, Валя исчезла. Ее газета эвакуировалась из Москвы, а Валя исчезла. Она не поехала в тыл, и никто из товарищей не имел представления, куда она делась. Почти три года Львовский не имел никаких сведений о жене. Она нашлась в конце тысяча девятьсот сорок четвертого года в одном из партизанских соединений. Там она была и бойцом, и разведчицей, и журналисткой, и даже медиком. Она нашлась, но лишь для того, чтобы еще через год, когда вся страна праздновала победу, слечь навеки в постель.
Сперва, впрочем, они надеялись на выздоровление. Даже он, Львовский, надеялся. Врачи, когда дело касается их близких, верят в чудеса.
Ох как она боролась! Как боролась! Ей казалось, что, если она не сдастся морально, здоровье вернется.
Но болезнь оказалась сильнее Валентины. Организм, подорванный годами неженской, выматывающей все силы работы, работы на износ, сдал. Сперва отказали ноги. Она писала лежа: «Мог же Николай Островский?!» Потом отказали руки. Болезнь завоевывала ее медленно и упорно. Был период отчаяния. «Оставь меня, — твердила Валя, — я мучаюсь вдвое оттого, что вишу на тебе камнем…»
Наверное, в те страшные дни она покончила бы с собою, если бы не Юлия Даниловна.
Именно Юлия Даниловна придумала для нее новую цель в жизни — помочь ему, Львовскому, защитить диссертацию. Это стало мечтой Валентины, той тоненькой ниточкой, которая привязывала ее к жизни. Она заставляла его прочитывать вслух труднейшие для нее медицинские исследования. Невероятным напряжением воли она запоминала прочитанное… Сил не хватило у него. Да, у него.
Он приходил с работы усталый, иногда просто разбитый. А надо было еще делать десятки мелких повседневных дел, от которых, как правило, освобождены мужчины. Для работы над диссертацией просто не было времени. И не было стимула. Львовский знал себя — он с детства был начисто лишен честолюбия. Валя поняла бесполезность их общих усилий раньше, чем он. Она ни разу не обмолвилась, каким это оказалось ударом для нее. Она тихо покорилась.
Чем жила она теперь? Она жадно выслушивала все, что он рассказывал о работе. Она вникала во все детали. Она никогда не видела Фэфэ, Рыбаша, Гонтаря, Крутых, даже Степняка, но знала о них почти столько же, сколько Матвей Анисимович. Но эта отраженная жизнь угнетала ее.