Его нельзя перечеркнуть, уничтожить, о нем можно не думать — да и то, только какое-то время. Прошлое все равно настигнет. Рано или поздно. Настигнет тогда, когда ты будешь особенно уязвим, чтобы ударить больнее. Настигнет, — когда ты подпустишь его слишком близко, когда ты сам однажды вернешься к нему, чтобы взглянуть ему в глаза и понять, действительно ли ты ушел от него так далеко, как кажется.
Если ты родился жертвой, то ничем иным тебе никогда уже не стать, как бы тебе этого не хотелось, потому что на самом деле себя невозможно переделать. Как бы ты не пытался. И если кто-то думает, что надев солдатскую форму, взяв в руки автомат и отправившись на фронт, он перестанет быть самим собой, перестанет быть ничтожеством и трусом, ему понадобится всего лишь немного времени, несколько часов, несколько дней, при счастливом стечении обстоятельств несколько лет, чтобы понять, что все было напрасно. Можно каждую минуту рисковать жизнью и не перестать быть трусом!
Вильфред Беккер не был глупцом, и никогда не имел иллюзий относительно себя, однако какое-то время он действительно верил, что смог одержать победу над своей несчастной сущностью. Верил, когда задыхаясь, полз по охваченным огнем балкам горящего дома, верил, когда захлебываясь восторгом и восхитительно пьянящей яростью, вел танк навстречу танкам врага, верил, когда находил в себе силы забыть о визге пуль над головой и подняться в атаку, верил, когда первым делал шаг вперед, вызываясь добровольцем на особенно опасные задания. Он верил… Верил в то, что прошлого не существует, что оно растворилось во времени, заросло плесенью, покрылось пылью, превратилось в зыбкую тень, которая оживает только в том случае, если ты сам позволяешь ей ожить. Но теперь… Теперь, когда он смотрел на себя в зеркало — смотрел на красивого молодого мужчину с жесткой линией рта, со стальным блеском в глазах, одетого в красивую черную форму, внушавшую уважение, восхищение и трепет, он снова видел мальчишку… Маленького, бледного, тощего замухрышку с вечно потными ладошками и затравленным взглядом. Этот взгляд… Этот отвратительный, заискивающий взгляд и этот страх, липкий страх, все туже сжимающий солнечное сплетение, — они никуда не делись. Только прятались, прятались где-то глубоко.
Не надо было возвращаться домой! Не надо было проходить по знакомым улицам, не надо было встречаться с отцом, не надо было заходить в свою комнату и вдыхать этот старый, пыльный, теплый и тоскливый запах лаванды, саше с которой мама любила перекладывать белье. Мамы давно уже нет, а этот запах останется здесь навсегда, ни временем, ни кровью его не смыть. И никогда не забыть… Никогда… Что? Оно все еще здесь? Затаилось в подполе и ждет? Ждало все эти годы. А теперь — радуется! Потому что мальчик вернулся. Ш-ш-ш… Влажный, чавкающий звук, холодное прикосновение щупальца…
Вильфред зарычал и изо всех сил ударил кулаком в зеркало, разбивая ненавистный образ маленького до смерти перепуганного мальчика. Пораненную осколками стекла руку пронзила резкая боль. Хорошо… Боль, это очень хорошо. Она забирает все. Она заставляет вернуться к реальности, придти в себя.
Господи, как можно бояться того, чего нет?!
— Вильфред?
Вильфред резко обернулся. Занятый своими мыслями он не заметил, как в комнату вошел отец — дурацкая, всегда бесившая его привычка, вот так врываться, внезапно и без стука.
Отец смотрел на него настороженно и слегка испугано. Смотрел — на разбитые костяшки пальцев, на капающие на пол капли крови.
— Я слышал, как будто что-то упало.
Отец взглянул на разбитое зеркало и лицо его вытянулось еще больше.
— Я думал, не случилось ли чего…
— Отец, я попросил бы тебя впредь стучать, прежде чем войти в мою комнату, — тихо сказал Вильфред, — А лучше — не заходи ко мне вовсе.
Его голос был тверд, в его голосе была сила и — власть.
Да, власть. Потому что теперь он — бог для своего отца, который сам всегда хотел быть его богом. Или его дьяволом?.. И он может стать для отца и богом и дьяволом, если захочет. А он захочет, безусловно захочет, если тот не оставит свои гнусные штучки! Зачем он примчался? Проверить, не сидит ли мальчик на кровати, обнявшись с одеялом и судорожно водя фонариком из угла в угол? Он забыл или не знал, чудовище никогда не выходит днем!
А старик сдал. Здорово сдал за последние годы, ссутулился, стал шаркать при ходьбе, на лице его появилось какое-то странное выражение — то ли удивленное, то ли испуганное, то ли очень задумчивое.
Вильфред никогда не понимал своего отца, о чем тот думает, к чему стремится в своей серенькой, простенькой, лишенной побед и поражений жизни, откуда эта странная брезгливая неприязнь к нему — своему единственному ребенку? Не понимал он его и теперь. О чем старик думает сейчас, когда смотрит на него так странно — уже не с неприязнью и даже как будто с уважением, но все равно с недоумением, как на какую-то неведомую зверушку, которая жила-жила, потом сбросила старую шкуру и преобразилась вдруг.