Никто никогда не узнает, что он хотел сделать, когда побежал за Гогеном, вышедшим вечером 23 декабря 1888 года, чтобы «пойти одному подышать свежим воздухом и ароматом лавров и цветов» 62. Когда Гоген обернулся на знакомый звук «мелкого, неровного, торопливого шага», Ван Гог бросился на него будто бы с бритвой в руках. «Взгляд мой в эту минуту, должно быть, был очень могуч, так как он остановился и, склонив голову, бегом бросился по дороге домой» 63. Эта деталь — бритва, появившаяся в воспоминаниях, написанных спустя пятнадцать лет, но отсутствовавшая в рассказе Гогена по возвращении в Париж, переданном Бернаром в письме к Орье, является самым сомнительным моментом. Ревалд считает, что она была результатом позднейшей выдумки Гогена, имевшего целью обелить себя в глазах все увеличивающегося числа почитателей Ван Гога. Возможно, что все это так. Однако бритва все же была — ведь, вернувшись домой, Ван Гог, словно в порыве раскаяния и желания наказать себя, отрезал себе мочку уха бритвой, вслед за чем, завернув ее в носовой платок, отнес сверток в публичный дом и передал его одной из девушек, которую хорошо знал, со словами: «Истинно говорю тебе, ты меня будешь помнить» 64.
Ван Гог был водворен в больницу, где его умоисступление приняло настолько острый характер, что врачи вынуждены были поместить больного в палату для буйнопомешанных. Гоген, не пожелав увидеться с Ван Гогом, несмотря на его просьбы, бежал из Арля, предварительно сообщив Тео о болезни брата 65.
Пожалуй, глубже всего и нагляднее всего несовместимость и антагонизм этих характеров и этих мировоззрений были «вскрыты» самим Ван Гогом в его парных картинах «Кресло Гогена со свечой и книгой» (F499, Амстердам, музей Ван Гога) и «Стул Ван Гога с трубкой» (F498, Лондон, галерея Тейт). Первая была написана за несколько дней до ссоры, когда взаимоотношения Гогена и Ван Гога вполне вступили в критическую стадию и вопрос об отъезде Гогена был уже им решен.«…Я пытался написать его «пустое место», — так объяснил свой замысел Ван Гог, — на месте отсутствующего — зажженная свеча и несколько современных романов» (письмо Орье, 581).
«Пустой стул, символ отсутствия человека, с которым чувствуешь себя тесно связанным, — мотив, заимствованный у старой средневековой и еще более старой символической традиции, также является в искусстве Ван Гога возобновленной иконографической формулой» 66. Особенность такой символики основана на том, что явное отсутствие человека лишь усиливает момент его «присутствия», выражаемого в предметах, принадлежащих ушедшему, в колорите, в непередаваемо, выразительной «мимике» этого «довольного собой», «неуязвимого», «молодцевато, подбоченившегося» кресла, купленного Ван Гогом с любовью и надеждами специально для Гогена. Как когда-то в натюрморте, написанном в память отца, — это тоже был мучительно-дорогой человек, — Ван Гог поместил в точке схода горящую свечу, символ, имевший для него многогранный смысл. Но если там эта угасшая свеча — символ угасшей жизни, то здесь она горит, и горит, недобрым огнем, бросающим зловещие лиловые блики. Второй источник света — настенная газовая лампа — усиливает эффект этого таинственного освещения, в котором «резко противопоставленные зеленые и красные тона» создают ощущение диссонанса, инфернального дыхания зла.
Эта картина, написанная, скорее всего, в порыве безотчетного желания изжить боль разочарования, несет в себе нравственный приговор Гогену, который чуть позднее Ван Гог «разовьет» в целую молчаливую «полемику», написав в «пандан» к «Креслу Гогена» «Стул Ван Гога с трубкой» — свой стул 67.
Когда Ван Гог в письме к брату сравнивает Гогена с «этаким маленьким жестоким Бонапартом от импрессионизма», мы теперь знаем, что эта оценка была уже выношена Ван Гогом, и надо было, чтобы бегство Гогена из Арля довело ее до этой беспощадно-иронической формулы: «Его бегство из Арля можно отождествить или сравнить с возвращением из Египта вышеупомянутого маленького капрала, тоже поспешившего после этого в Париж и вообще всегда бросавшего свои армии в беде» (561, 438).