Дилан, старый дружбан одного моего бывшего однокашника, печатая шаг, возник в моей жизни, как и все самое в ней лучшее, совершенно случайно – на какой-то факультетской вечеринке, куда означенный однокашник приволок его прямо из аэропорта. Он-то, Дилан, позднее и сосватал меня Ирме переводчицей – примерно лет через пятнадцать после того, как они с Альмошем выбрались из замка в широкий мир. К переводу предлагался Ирмин дневник, который она полгода вела в замке. Я тогда находилась на излете некоего, как впоследствии оказалось, сверхценного и предельно странного периода собственной жизни, и Ирмины трепетные отчеты о том, как очень похожие на факты моей биографии вещи происходили с ней в замке, среди прочего, показались мне бесконечно родными и понятными. И я засела возиться с текстом. Объем там был довольно скромный, и через пару месяцев все было более-менее готово. Автором Ирма оказалась невероятно покладистым, если не сказать – безразличным: время от времени создавалось впечатление, что текст писала не она, а некий малознакомый ей человек. К редакторской правке относилась как к стрижке ногтей, – смиренно и отсутствующе. Всего раз я ощутила некоторое напряжение на том конце провода (мы утверждали правку по телефону): я попросила уточнить, хоть в паре слов, ее отношение к Герцогу. Ну,
Потом мы встретились в Осло, поехали с какими-то ее друзьями во фьорд Ботн, в деревню из двух домов, в гробовую тишину полярного лета. Ловили треску и спали, когда зашторено. Это был ее второй побег от Альмоша. Меня она пригласила под жестким условием не выдавать места ее локализации «никому из наших». К концу первого дня этих крайне-северных каникул она заперлась в одном доме, вывесив табличку: «Пытаюсь писать. Живите чуть-чуть без меня». И я весь день шлялась среди кривенького леса, браконьерски собирала слегка недозрелую морошку, а вечером мы с ее друзьями пекли блины и ели черничное варенье из гигантской пластиковой банки от «Тиккурилы». Говорить было почти не о чем, и норвежцы травили анекдоты про себя самих. Запомнился только один, самоироничный: желая сделать национальный комплимент, я для поддержания разговора сказала, молодцы, мол, вы, норвежцы, – хоть и терпели столько веков, но вот же выгнали шведов со своей территории двести лет назад. На что мне честно ответили, что никто никого не выгонял, шведы сами ушли: им с норвежцами стало скучно. Решили, видимо, сделать себе новое настоящее – шведы, не норвежцы.
Двое суток спустя Ирма Трор вылезла из затворничества, голодная как черт и тихая-тихая. Съела все, что нашла на кухне, и командным голосом велела собираться домой. Все смиренно послушались, и вот мы уже забрали свой катер где-то на полпути между деревней и океаном и дернули в Бодо. По пути Ирма настояла на заезде в городок, где Гамсун писал свой «Голод», там мы обожрались – по ее же инициативе – козьего сыра, а к вечеру были в Бодо, скучнейшем новоделе, отстроенном после войны заново, – неисправимо милитаризованном городе с таким же аэропортом в самом центре, что придавало городскому пейзажу сходство с лицом Терминатора, если смотреть сверху, с ближайшей горы. В Бодо Ирма села в поезд и уехала в Трондхайм. Никто не удивился – кроме меня. Это позже я привыкла к ее манере исчезать и появляться в режиме чеширской улыбки.
– Ты знаешь, что «троре» по-датски – «предполагать»? – спросил меня как-то Дилан.
– Теперь знаю.
– Ну и вот. У меня в мобильном она забита как «Предположите Ирму». Смекаешь?
– Правильнее, кажется, все-таки «Ирма предполагает», разве нет?
– Нет. Ирма у нас страдательный залог.
– Залог чего?
– Ты у нее у самой спроси, чего она залог. Ну или у Альмоша.
– Да ну тебя. Вы все так общаетесь?
– Кто «все»?
– Ну, которые из-под Герцога.
– А ты грубиянка, Саш. Кто бы мог подумать.
– Скажи еще, что обиделся.
– Повтори-ка последнее, никак к твоему произношению не привыкну.
– Обиделся, говорю.
– Не знаю такого слова.