Сейчас на нем под музыку Огиньского, которую выбренькивала на рояле рыжеволосая Пивонья, облаченная в алый шелк, лениво извивалась Ружа в обнимку с каким-то садовником. Взгляды, которые она дарила молодому человеку, были бы способны растопить небезызвестный Ледяной дом, и возбуждение, охватившее садовника, было видно всякому: ведь на его теле не было и лоскутка! И Юлия оторопела на пороге, осознав: в отличие от девиц, разодетых в свои цвета, все мужчины были голым-голы, хотя спектакль еще не начинался.
Она невольно зажмурилась, но мадам Люцина железным перстом толкнула ее в бок: «Не стой столбом, мужичка!» – и та открыла глаза, изобразила улыбку, помахала рукой – все как ее учили! – молодым людям, которые тотчас окружили ее и принялись осыпать комплиментами ее голубой наряд, ее фигуру, ее волосы. Никто не прикасался к Незабудке, таково было суровое правило Театра: пока дебютантка не выбрала себе садовника, рук не распускать.
Юлия словно в тумане видела окружавших ее самцов. Только трое еще не присоединились к сборищу ее почитателей и сидели у рояля; один поглаживал спину играющей Пивоньи, а двое других были увлечены беседою. И Юлия едва не расхохоталась истерически, услыхав, что эти мужчины, сидящие в гостиной публичного дома, самозабвенно превозносят до небес французскую армию, Французскую революцию, а также гильотину, в которой видели спасение страны, и не только Франции – Польши тоже. Речи Посполитой, свергнувшей гнет России, надлежало непременно обзавестись гильотиной, на которую будут сведены все оставшиеся в Польше русские – и все пленные, захваченные в разразившейся войне.
– Кроме великого князя Константина! – со смехом воскликнул один из беседующих, и голос его показался Юлии знакомым. – У этого кацапа и впрямь великая душа: он без боя отдал Варшаву варшавянам!
– Вопрос – кому? – пробормотал первый. – Будущее в тумане. На престол могут втащить кого угодно.
– Да не все ли равно? Пусть и впрямь Польша станет аристократкой, пусть ее королем станет Чарторыйский, пусть австрийский принц – лишь бы она была независимой от проклятой России!
– Вы что, еще не читали манифест революционного сейма от 20 декабря? Лялевель[22] там расшаркался: «Нами не руководит никакая национальная ненависть к русским, представляющим собою, как и мы, великую ветвь славянского племени». Как вам это нравится?! Добрососедство с великой Россией! Это ли не предательство?! Так что, друг мой, словечко «проклятая» становится немодным.
– Поистине, среди русских хороши были только пятеро повешенных в Санкт-Петербурге после событий на Сенатской площади и их сотоварищи, звенящие кандалами в Нерчинске. Будь моя воля, я бы всю Россию заковал в кандалы!
Как ни отвратителен был Юлии предмет их беседы, она невольно прыснула: два молодых человека, явившихся в бордель, беседуют о политике, выплевывают бессильную злобу, словно забыв, куда пришли, зачем пришли, словно забыв, что оба вовсе голые!
– Господа, господа! – Похлопала в ладоши мадам Люцина, и Пивонья прекратила терзать рояль. – Нынче в нашем милом театре премьера. Представляю вам очередную дебютантку. Ее имя…
Она помедлила, и этого мгновения как раз достало, чтобы двое беседующих прервались, обернулись к девушке в голубом, взглянули на нее со вниманием – и один из них изумленно воскликнул:
– Юлия!
И ей тоже хватило этого мгновения – чтобы увидеть его лицо, и узнать, и понять, что теперь она окончательно погибла, ибо это был… Адам.
Адам!
Золотоволосый красавец, словно изваянный из мрамора, стройный, изящный… а ноги-то у него какие тощие и кривые, словно от другого тела отрезаны! Вот странно – Юлия не замечала этого прежде, когда он был одет. И почему-то сплошь поросшие густым черным волосом до самых чресел!
Откуда он здесь?! Как он здесь?! Зачем?!
«Да за тем же, зачем и прочие, – холодно усмехнулась Юлия. – И, верно, он здесь завсегдатай – ведь на премьеры зовутся только «друзья дома»!»
Она-то мучилась угрызениями совести, изнемогала от стыда, ощущала себя предательницей, потому что введена была в роковое заблуждение тьмой, и ночью, и своей любовью к нему! А он, расточая ей нежнейшие признания, через час бежал сюда и валялся с распутной Ружей, ленивой Пивоньей, глупышкой Фьелэк – да и со всеми с ними враз. С него станется! Ах, потаскун, пакостник, блудодей, кощунник! Да как он смел глумиться над любовью! Вот сейчас Юлия скажет ему! Все скажет, что думает! Ведь, если порассуждать, она здесь очутилась из-за него. Он сейчас узнает, что совершил!
Юлия уже набрала в грудь воздуху, оттачивая словцо поострее, уже хищно блеснули ее глаза, она уже приоткрыла рот, готовясь обрушить на Адама град упреков и оскорблений, – да так и замерла, словно подавилась своими же словами, ибо внезапная мысль, пронзившая ее, была ядовитее змеиного укуса: а что будет, если Адам в ответ назовет фамилию ее отца? На свой позор она уже закрыла глаза, но позора этой отважной, честной фамилии вынести не сможет! Господи, не допусти!