От Челябинска до Троицка каких-нибудь семьдесят верст. В Челябе грязно, пыльно, глазу нечем полюбоваться, если не считать степной реки Миасс. В Троицке того хуже: Увелька с низкорослыми ракитами по берегам вовсе непривлекательна. В самом городке тишина, скука. Трактир золотопромышленника Башкирова один на весь Троицк, но он для заезжих купцов. Видеть, как в пьяном угаре они бьют посуду и зеркала, расплачиваясь потом ассигнациями, — привычное для полового дело. Народ же веселится только на торжке под успенье, в день смерти богородицы, да зимой на масленой неделе. Богаты здесь Зуккер с Лорцем да Яушев с Дзюевым, а мильонщик Гладких — бог и царь, перед которым покорно склоняются полицеймейстер, исправник и заседатель. Они многосемейные, безденежные. Один только смотритель уездного училища, ловкий и пронырливый старикашка, владеет салотопенной заимкой.
Против города, к востоку от прижатого куполом собора, — гора. Давным-давно на ней был Меновой двор, куда стекались в старину караваны верблюдов, навьюченных товарами. Троицк тогда заполнялся многоязычным говором погонщиков.
Далеко за городом — станицы с чужеземными названиями, невесть откуда занесенными на исконные русские земли.
— Далече едешь? — спрашивает на Меновом дворе оренбургский казак другого.
— В Париж за сеном. А ты?
— А я в Берлин за овсом.
Неподалеку от особняка Гладких, в хибарке машиниста Иванова, у которого поселился с фальшивым паспортом питерский большевик слесарь Изашор, собираются втихомолку несколько рабочих. О чем беседуют — великая тайна до поры до времени. Когда в столице вспыхнула революция и гул ее докатился до Троицка, то Изашор, столяр Щибря, наборщик Шамшурин, маляр Попов и старый большевик Сыромолотов сумели поднять рабочих на борьбу и были избраны в Совет.
Собрался народ на площади у городской больницы, депутаты рассказывали про наказ Ленина, и вдруг откуда ни возьмись две сотни казаков на лошадях стали окружать площадь. В схватку вступили солдаты. Казаки повернули на Оренбургскую улицу в надежде поживиться. Подъехали они к спиртоводочному заводу, убили охранника, открыли ворота. За ними погнались солдаты. Началась стрельба, на булыжник заводского двора упали убитые и раненые.
Потом из Челябинска приехали кадеты и эсеры, собрали городской народ, станичных атаманов, кулаков и стали поносить большевиков, от них, мол, все зло. Один кадет, такой солидный господин в очках, прямо сказал:
— Землю крестьянам бесспорно надо дать, но за выкуп.
В зале сидели и большевики. Сыромолотов толкнул плечом Щибрю и прошептал:
— Задавай вопросы.
Щибря поднялся с места и, прикидываясь простачком, спросил:
— Скажить мне, господин хороший, откуда у Лерха, Переслухина и Бобринского тысячи десятин земли?
Кадет задумался, а потом бойко ответил:
— Они ее заслужили, голубчик.
— Чим?
— Чим? — передразнил кадет. — Заслужили на военной службе.
— Як же так, — не унимался Щибря, — мий дид служив в армии двадцать пять рокив, а земли ему дали всего-навсего три аршина писля смерти.
Тут кадет не выдержал:
— Вот видите, граждане, это настоящий подстрекатель.
Кто-то из толпы крикнул:
— Ты как попал к нам в Троицк?
Щибря не выдержал и пошел к трибуне. В президиуме смутились. Атаманы кричат: «Убирайся отсюда, хохол». Большевики трубят: «Дайте слово простому рабочему». Шум, гам. Председатель зазвонил в колокольчик, но все же дал Щибре слово. Посмотрел столяр на сидевших в зале, отыскал глазами атамана, что обидным словом обозвал, и говорит:
— Вот тот чоловик спрашивал, як я попав в Троицк? Дозвольте рассказать. Батько мий — тоже столяр. В семье нашей було тринадцать душ. В седьмом року моего батька, маты, мене та сестру Анисью арестовали, сказали — за аграрное подстрекательство — и посадили в Лукьяновскую тюрьму, що в Киеве. Ни я, ни батько не знали, що это за аграрное подстрекательство, с чим его кушают. Батька в тюрьме замордовали, а нас отправили в челябинскую тюрьму, а оттуда в станицу Усть-Уйскую. Девять маленьких моих братив и сестер оставили на голод. Четверо умерли сразу. Как отбыл я свой срок, так получил разрешение в Троицк на строительство железной дороги.
В зале мертвая тишина. Щибря тоже умолк на минуту и, обернувшись к кадету в очках, продолжал:
— У станичников до хохлов кровавая ненависть. Нам с ними, понятно, не жить як телятам: где сойдутся, там и лижутся, а все ж таки за що нас так хаять? Вот вы, господин хороший, говорили, что я подстрекатель. Що же это получается? При царе я был подстрекатель и опять же при революции подстрекатель. Тьфу!
В зале раздался хохот и чей-то голос:
— Вы же подстрекаете народ, говоря, что помещики грабители.
Щибря не смутился и ответил:
— Я вас замечаю, господин Гладких, потому у меня глаз-алмаз. У вас на заводе сотни людей задарма работают. Я сам у вас столяром работал, договаривался за рубль двадцать, а при расчете уплатили по рублю. Кто украл с рабочего человека двадцать копеек? Вы!