Человек, ожидавший нас, довольно высокого роста, сутуловат и узкогруд. «Александр Грин», — громко сказал Виктор. Одет он был в какое-то черное пальто «sans façon», вероятно, на легкой южной ватке. «Чеховское пальто», — мелькнуло у меня в голове, очевидно, припомнились какие-то ялтинские или мелиховские фотографии. Да! Да! Непременно черное пальто, интуиция меня никогда не обманывает, было и на гениальном фантасте Эдгаре По. Вот здесь, неподалеку от этого двора, блуждал он по Невскому в пьяном небытии. Заходил в ресторан «Доминик» в подвальный этаж и тупо смотрел на нестерпимо зеленый цвет биллиардного сукна, на играющих русских «джентльменов». Потом он выпивает стопку водки у стойки и выходит на Невский. Он бредет в этом моросящем тумане в блестящем черном цилиндре, таком, каким изобразил его Эдуар Мане в иллюстрациях к «Ворону»! Невский в такие вечера особенно фантастичен, и, вероятно, сюжеты в мозгу писателей складываются сами собой. Из тумана выступают, как видения, колонны Казанского собора или силуэты этой неповторимой в мире бронзовой поэмы о юноше и коне!
На Грине не было черного цилиндра моделей Мане, на нем был надет не то какой-то теплый картуз, не то ушанка… Глубокие морщины избороздили его лицо. Может быть, бури океанов оставили на нем свои следы, а может быть, неизбывная всероссийская нужда, горе, водка. Океаны… они ведь милостивее.
Вот оно, черное пальто Эдгара По, Чехова и Грина!
Мне было грустно смотреть на этого изобразителя теплых океанов, райских пейзажей и алых парусов, стоящего у самой архирусской помойки. Сколько раз я проходил ночью мимо этого зловещего ящика с мусором и объедками, возвращался поздно ночью от милых моему сердцу теплых сердец и любимых жарких тел… И всегда зловещие силуэты крыс с горбатыми спинами стремительно и «целенаправленно» проносились по крыше этого ящика и прятались в его недрах. У крыс был тоже свой 21-й год, они ссорились и дрались из-за корки ржаного хлеба, недоеденной издателем «Старых годов» и специалистом по золотым табакеркам XVIII века П. П. Вейнером. Там, в столовой, с потолками, украшенными дубовыми балками, с изображением нарядных ландскнехтов, наклеенным на стекла окон, чтобы не видно было именно этого отвратительного двора, — был высший слой съедобной жизни, здесь, в мусорном ящике — низший. Только и всего! Так ли уж они были далеки друг от друга, эти слои! Съедобный материал был один и тот же, мы, так сказать, были соратники…
Может быть, люди полагают, что крысы рассуждают примерно так: «Ну, вот этот жирный кусочек уж для „них“, а „нам“ уж что-нибудь попроще; хватит с нас и кожуры от чайной колбасы!» Какое легкомыслие! Нет! Крысам подавай всё! И заливную осетрину, и поросенка с хреном и сметаной, которых возлюбил сам Павел Иванович Чичиков, и рябчиков с брусничным вареньем и даже рождественский торт с воткнутой в середине розой, который так великолепно изображал сладчайший Ренуар.
Да! Крысы — наши спутники с эпохи первой хижины и первой корзины для продуктов, которую впервые смастерил когда-то человек! Крысы… Может быть, в то туманное и морозное утро, когда Александр Грин стоял в одиночестве у промерзшего ящика, они тоже мелькали… непременно мелькали и запечатлели свой гадкий образ на светочувствительной пленке психики писателя, и последующие впечатления этого утра отпечатались уже сверх него, наплывом, как в кино!
— Ну, теперь пошли за мной! — бодро сказал Виктор.
Мы завернули опять за какой-то трубообразный выступ елисеевского Карлштейна и нырнули в дверь.
Лестница наверх, по которой, казалось, никто не ходил десятки лет или, во всяком случае, с Октября 17-го года, была узка, пыльна и как бы скорчилась от стужи.
Как ни странно, дверь наверху отперлась ключом, который каким-то образом Шкловский выудил у «предкомбеда» — бывшего елисеевского дворецкого — и действовал.
Миновав замусоренную комнату, мы вошли в огромный зал. Это и был зал финансовых операций «Лионского кредита». Огромные окна выходили на Невский, следовательно, «меблирашка», в которой я жил, находилась как раз над этим залом. Меня поразил чистый, снежный, какой-то пустой свет, льющийся из этих окон. «Это свет ровный и жесткий, белый свет математических абстракций и финансовых крахов и катастроф», — подумал я.
Эти залы, конечно, не только не отапливались, в них никто не дышал все эти четыре года. Красный дом напротив был виден ясно и четко. Виден был Полицейский мост и заснеженная Мойка. На полу, большом, как городской каток для конькобежцев, лежали несколько банковских гроссбухов, они валялись распахнутые настежь, как пьяные девки.