— Ах, как хорошо, что я вас встретил, — говорит ему Кузмин, — Я хочу вам представить молодого художника, ученика Петрова-Водкина, он так жаждет работать в театре…
— И делать постановки все в красном, подобно знаменитому коню, — шутит Юрьев.
— Нет, нет, совсем нет! Он скорее имеет сходство с Головиным.
— А, это дело другое.
— Дмитриев, — тихо называет себя молодой художник.
Фердинанд милостиво рассматривает новый персонаж на ярмарке тщеславия.
Николай Николаевич Евреинов! Кто не знает Евреинова? Рядом с ним его молодая жена Анечка. Она вся — жизнь: розовые щеки, пылающие от волнения, от многолюдства, золотистые волосы античной Елены, и столько энергии, как в стреле, пущенной в будущее.
Сколько Анн, однако, сегодня в этом зале. Недосчитаем только Анны Павловой.
Тем временем Николай Николаевич уже с кем-то шутит и острит.
Тогда в Петрограде все еще острили, остротка полагалась как приветствие, как чистые воротнички…
На днях — Михаил Кузмин, Юркун и я — были у Евреиновых.
— Маша! — крикнул Николай Николаевич девушке-прислуге (по-новому — домработнице). — Фазан от обеда остался? Именитые гости! Ах, нет? Ну, тогда к чаю черный хлеб, только по моему рецепту: в сухарях с солью!
Ирина Одоевцева с волшебно рыжими волосами и с не менее волшебным черным шелковым бантом в волосах. Бант прелестно контрастирует и оттеняет волосы, цвет которых напоминает волосы кавалера на картине Терборха «Лимонад». Однако я не завидую сидящему сзади нее в партере, он не увидит Шаляпина.
Одоевцева, конечно, с двумя Георгиями — Георгием Ивановым и Георгием Адамовичем.
Я на днях сделал ее портрет. Голлербах сказал: «Как изумительно постигли вы ее женскую сущность!»
А вот и сам Эрих Федорович Голлербах, искусствовед и художественный критик, добрый и благожелательный, влюбленный в каждого, кто награжден хоть в малой степени каким-нибудь даром.
Эрих Федорович! Как тяжело и скучно жить художнику без таких людей, как вы!
Аким Волынский, с желтым лицом, в черном сюртуке нотариуса. Он не склонен никого замечать, раскланиваться с представителями «бессмысленной» толпы. Он, философ искусства, пришел сюда вовсе не для того, чтобы себя показать, как все эти пустельги…
В эту новую женскую смену прибыло много красавиц. Они жадно входят в жизнь, хотят все знать, все видеть, они жаждут все испытать. Им ведь было всего по двенадцать лет, когда разразилась война, и по пятнадцать, когда началась революция. Бедняжки! Их ранняя молодость прошла около дымящихся буржуек, они помешивали пшенную кашу, чтоб не пригорела, радостью было перекроить старое платье матери или тетки, чтобы было как у Асты Нильсен. Читали, читали и мечтали.
Взгляните на рисунки Ольги Гильдебрандт, в них есть что-то от мечтаний этого девичьего поколения.
Теперь им девятнадцать — двадцать, и они всеми правдами и кривдами пробрались на Шаляпина!
Вот такие две — Олечка и Лелечка, не доискивайтесь, кто они, — это условные имена и условные фигуры.
— Скажи, скажи, где Ахматова?
— Неужели не видишь? Вон там, где все писатели рядышком, как на школьном спектакле…
— Разве она блондинка?
— Да нет, рядом с ней. Та, что с челкой.
— А подальше кто, с бородкой деревенского мужичонки?
— Тоже писатель. Кажется, Шишкин или что-то в этом роде.
— Бррр, не моего романа, мой кумир Юрьев!
— Дура! — говорит всезнающая Леля.
«Да, но — скажут мне — разве только эти Олечки и Лелечки были в ту эпоху…» Нет, конечно, нет. Однако они были на «ты» с Ларисой Рейснер, вместе с нею они учились, с этой замечательной женщиной русской революции. Но ее не было на этом спектакле, в вечер, когда пел Шаляпин.
— А где Горький?
Разве можно было бы не заметить Горького? Он виден в любой толпе. В любой человеческой гуще. С его ростом, на голову выше всех, с его голубыми глазами ребенка и усами моржа. В те годы он появлялся всюду, был доступен всем. Это был «кронверкский» период его жизни. Он еще не был «за морями, за горами»…
— Его, очевидно, нет сегодня или он беседует где-то в аванложе.
В директорской ложе, за плотно воссевшими в первом ряду, прячется Борис Кустодиев, художник постановки.
Сверху, свесившись через парапет балкона, смотрят два мальчика, вот-вот юноши.
Это два друга — Николай Чуковский и Владимир Познер. Они с жадностью рассматривают всех знаменитых накануне прыжка своего в литературу. В две литературы! В русскую и во французскую!
Ко мне приближается Всеволод Теляковский, у него такие же наблюдательные глаза, как и у отца, но присутствует некий «хихик». Он, вероятно, хочет рассказать мне некоторые хихикающие подробности касательно спектакля. Он все знает… Но успевает сообщить только о себе: самое главное — Экскузович-то его, кажется, увольняет. За неаккуратное посещение декоративных мастерских!
Теляковский-сын — декоратор-исполнитель, числится помощником Головина.
— Нет! Каково! Как может художник работать каждый день? Тулуз-Лотрек, например, никогда не работал в весенние солнечные дни, он просто гулял… наблюдал жизнь!
Конечно, была и подруга Ахматовой Ирина с мужем в ложе, где сидели люди из Смольного.
Однако дирижер уже на месте.
Первые звуки в оркестре…