— Я не помешал? — понимающе хитро улыбался он, озираясь на неприбранную кровать. — Я к вам пораньше, чтобы застать. Елизавета Осиповна раздобыла нечто мучное, и у нас будут лепешки! — Он многозначительно, сценически комедийно поднимал палец выше головы. — В четыре часа! Не опаздывать. — Улыбаясь, он кидал взгляд на две подушки, лежащие рядом, и, по-актерски сделав лицо «разгадавшего тайну», быстро удалялся.
Я теперь, как это ни странно, со счастливым чувством вспоминаю эти суровые, холодные и голодные зимы — они согреты были теплом хороших человеческих душ!
Нередко спрашивают: как мог такой человек и художник, как Добужинский, с обостренным чувством долга, относящийся к своему делу с максимальной требовательностью, переделывающий по нескольку раз эскизы, чтобы достигнуть наиболее сильного воплощения своих замыслов, не прощающий себе ни одной приблизительности, ни одной неточности, будь то графика или театральные эскизы, или рисунки с натуры, наконец, человек, полностью отдающий себе отчет в том, что он несет искусство народу и сознающий свою ответственность перед этим народом, — как он мог покинуть свою Родину навсегда?!
Мстислав Валерианович просто испугался бы этой фразы…
Он ведь и не думал, что покидает, а не просто уезжает, не думал, что он лишается Родины и что это произойдет навсегда. Сейчас прошло много времени с 20-х годов, и не все факты могут быть поняты в том психологическом аспекте, в котором понимались тогда. До войны 1914 года люди уезжали за границу и приезжали оттуда «запросто». К этому относились очень просто, как к поездке петербуржца в Москву. Брали билет и ехали. И в начале 20-х годов многие из уезжавших думали: «Поживем годика два-три за границей, пускай тут наладится жизнь, возникнет больше возможностей для развития культуры, мы тогда и вернемся». Слово «навсегда» даже и не возникало в сознании отъезжающего.
Вот последнее свидание мое с Добужинским, случайное, на Невском. Потом я виделся с ним только в его квартире во время сборов.
— Владимир Алексеевич! Вот хорошо, что вас встретил! Нет ли у вас в кармане трех рублей? Надо налепить последнюю марку, а я израсходовал все деньги, что были с собой, не хочется ехать на Васильевский.
— Пожалуйста, — говорю я.
Итак, я оплатил последнюю марку для отъезда Добужинского навсегда. Я не понимал, что я, лично я, терял с этим отъездом.
Вот мы идем к Полицейскому мосту. Переходим его. Казалось бы, человек в последний раз следует этим путем, он покидает Родину, что он должен бы говорить? Приблизительно следующее: «Да, черт возьми, эдак и Пушкин переезжал в последний раз этот мост на извозчике. Извозчик остановился на углу. Александр Сергеевич вошел в этот дом, на котором была вывеска „Café С. Волфъ и Беранже“. Вот и я прохожу с вами мимо этого угла в последний раз!..» Или так: «Прощай, решетка Мойки, неповторимая, единственная! Сколько раз и с какой любовью я тебя рисовал… Больше не увижу тебя никогда!»
А было совсем не так.
Мы просто перешли Полицейский мост, не взглянув даже на угол дома, где когда-то была кондитерская Вольфа, в которой за столиком дожидался Пушкина Данзас. Повернули направо по каменным плитам, пошли вдоль решетки и остановились подле управления милиции, продолжая свой совсем не прощальный разговор. Я ведь даже помню, о чем мы говорили, когда шли мимо этой гениальной решетки!
Мстислав Валерианович:
— Да, этот самый Дюфи даже и не думает как-то заканчивать свои «наброски», именно набросочность, конечно, его цель; причем наброски эти выполнены в колоссальных, совсем не набросочных размерах. Но, конечно, это чрезвычайно талантливо! Да! Впрочем, это вы сами скоро увидите, когда приедете в Париж.
Мы простились у дверей управления милиции.
Мы и не предполагали, что Добужинский никогда больше не увидит решетку Мойки, а я никогда не увижу Парижа…
Помню его квартиру перед отъездом. Печально было смотреть на этот разгром, на эти сундуки на полу! Было больно видеть, как разорялось убранство квартиры, отмеченное изощренным вкусом. Ведь устраивал эту квартиру такой постановщик и декоратор, как сам Добужинский. Все цвета, все формы так гармонировали друг с другом! Приобреталось только то, что нравится. Все было обдумано, выискано, взвешено на весах тонкого «мирискуснического» вкуса.
Я сидел на диване, Мстислав Валерианович перебирал папки с рисунками.
Кое-что из литографий он дарил мне, протягивая руку к дивану.
Он подарил мне рисунок (оригинал): ворота дома, через которые Раскольников шел к старухе-процентщице. Почему именно этот рисунок?
Может быть, некоторая моя неприкаянность, неприспособленность к суровому времени, этакое раскольниковское одиночество были тому причиной? Кто знает?
Трудно себе даже представить ту психологическую атмосферу, в которой пребывали интеллигенты Петрограда зимы 21–22 годов.
Все жили интересами искусства. Все превратились в искусствоведов, в искусствознаев, в «конессеров», знатоков!
Низинка и серединка — театр, поэзия, стихи и высший слой — «элита» «значества» — живопись! И живопись по преимуществу старая, «эрмитажная».