Потом дом, встревоженные лица домашних, так как на эмоциональном лице Александра Николаевича написано все. Или создавать волшебные листы, искрящиеся и переливающиеся красками, играть фантазии на рояле, «Сон в летнюю ночь» и, конечно, сразу «выдавать» себя другим своим лицом, на котором написаны все эмоции, или обладать непроницаемой каменной физиономией, на которой написано только одно слово — «Нет»!.. — Что-нибудь одно!
Я встретил на улице Верейского, и он рассказал мне об этом с тяжелым чувством. Весть эта облетела весь город. Если уж Бенуа, вписавшего такую страницу в книгу истории нашей культуры, заставил сидеть какой-то наглец в темной передней три часа, то что же значили мы, «молодые»! Кто мы? Грязь, которую растирают мокрой галошей и пинком ноги отбрасывают в сторону? Можно при этом улыбнуться, вкусно крякнуть и «теоретически обосновать» необходимость всего этого!
Так ли уж все это «гладко» сходит для нашей русской культуры!
Я пробую припомнить разные фразы, шуточки и все это делаю для того, чтобы передать эту «работу» мыслей, которой любовались мы все, сидящие за семейным столом на улице Глинки! Однако я совершенно не уверен, удастся ли мне это! Я ведь не могу отойти подальше и взглянуть на свою работу, как это делают, проверяя свой «этюд».
Я делаю последнее усилие дать живой облик Александра Бенуа, нарисовать его портрет в стиле Перроно, живыми и нервными штрихами! Опишу последнюю нашу встречу в моей жизни!
Зима 1927 года. Я уже жил и работал в Москве!
Бенуа вернулся из Парижа, куда он переехал со всем семейством в 1925 году.
Я и А. И. Кравченко ожидали поезда из Ленинграда. Почему-то поезд опоздал и вместо 11 часов утра пришел около 12.
Минут сорок мы прохаживались взад и вперед и, увлекшись разговором, прозевали, когда пришел поезд.
Александр Николаевич проскочил мимо нас, и мы еле-еле догнали его при выходе с перрона в «зал», на том самом месте, где Вронский провожал и поедал глазами спину Анны Карениной. — «На том самом месте»!
Мы приехали в квартиру А. И. Кравченко, где уже сидел и ожидал нас Бакушинский, по виду милейший человек и, конечно, нежданно для себя угодивший в «управляющие искусством».
Ну вот, Бакушинский очень хотел «похвастаться» своей деятельностью перед приехавшим «парижанином» Бенуа. Он заговорил о «закупочной комиссии». (Само слово чего стоит! Для человека, имеющего русское ухо: «заготовка», «закупка» — в них всегда слышится массовость, некий бесцеремонный «гурт»!) Бенуа же был всегда против массового распределения благодеяний гомеопатическими дозами и за решительную помощь талантливым людям суммами, благодаря которым молодой художник мог бы встать на ноги, — то есть это и была политика Третьякова!
Когда я ехал с ним на извозчике, провожая его в гостиницу, он с горечью сказал: «Увы! Все эти „деятели“ — „бог их прости“ — могут привести искусство к „совершеннейшей и безукоризнейшей“ казенности! Потребуется другая Екатерина, чтобы возвести другое здание на реке, не важно какой, на Волге, на Оби или Енисее, но с неизменной и обязательной надписью: „Свободным Художествам“».
Я возразил: «Да, но может быть и сухое, скучное, „воспитательное“ искусство, руководимое чиновниками на жалованьи! Ведь живут же на свете, — и живут долго, — скучные, некрасивые, безрадостные женщины! Может быть, женщины, от которых „кружится голова“, меньше „процветают“!».
Мы оба захохотали.
Искусство, которое не пробуждает чувства неожиданности и ощущения какой-то радости «завтранеповторимого», перестает быть драгоценным. «Завтраповторимое» искусство, в сущности, превращается в обои, на него только случайно и нехотя посматривают…
Ватто сразу стали повторять несколько человек и… не повторили. Были и вкусные дамочки, были и танцы, и прогулки, и поездки, но не было только его оттенков цвета, этой осенней усталой листвы, немного грустной, не было нервного, торопящегося удара руки, да, пожалуй, и не было того элегантного «месье», который иронически рассматривает пышный круп мраморной красотки.
Я, конечно, не мог тогда все «сформулировать», как это делаю сейчас, но какие-то «обои» в окружающем меня искусстве я чувствовал и тогда.
Я понимал, конечно, что горечь фразы о Екатерине проистекала не от воспоминаний о «покровительнице искусств». Она имела чисто личный характер!
Мы переменили тему разговора.
— Как ваша жизнь? — поинтересовался Александр Николаевич.
Я рассказал, что я женат и жена подарила мне сына!
— Она — латышка, — сказал я.
— А! Латышка! — оживленно воскликнул он. — Это очень, очень хорошо — «хорошая» кровь!
Александр Николаевич обладал обширными знаниями не только в области искусства. Тут мысль его вспомнила что-то «биологическое» или «историческое», но на извозчике продолжать этот разговор было неудобно. Мне было приятно слышать эту его фразу.
Он спрашивал о материальной стороне моего существования, но я увильнул от этой темы. Что уж там жаловаться да корябать себе душу. В моем существе была некая «бравость», — она была не ко времени и не к месту. Недаром ведь я был внуком севастопольского героя.