Но я не обратил на него внимания, я не так давно проехал на таком ландо от Ялты до Севастополя!

Обращал на себя внимание высокий человек, стоящий среди довольно крепких, довольно кругленьких и сытеньких гослитовцев, не так, чтобы уж очень толстых, однако… и не…

Неужели это Барбюс?! Его облик ведь мелькал где-то на скверных фото в газетах того времени.

Однако я не представлял по фото, что он так высок, так тонок, так рыцарски элегантен! Галл! Да, галлы эпохи Верцингеторига были именно такие и так же серьезно и величественно стояли перед Цезарем. Гордо и серьезно, без улыбки! Если надеть на него не этот серый легкий пиджак, несколько мятый и ношеный (видно, что хозяин не гонялся, задыхаясь, за последней модой Парижа!), а облачить его в броню и латы, то это — рыцарь из окружения Жанны д’Арк!.. Не сомневаюсь! Нисколько не сомневаюсь!

«Цезари» из Госиздата улыбались улыбкой — как бы ее вам назвать? — «Вот и среди нас, обыкновенных, стоит рыцарь Жанны д’Арк!» Впрочем, вряд ли они вспомнили Великую Жанну! Так… стояли и улыбались… с русской неопределенностью!

Я подошел к начальству, так как они стояли непосредственно у входной двери.

Через переводчика (никто в этой группе не говорил по-французски) меня представили как будущего иллюстратора его романа «Золя».

Писатель внимательно и с любопытством посмотрел на меня. Н. В. Ильин сказал, что издательству было бы приятно, чтобы знаменитый гость попозировал некоторое время и мы могли бы напечатать рисунок художника, а не фото.

Мы условились, что ровно в 10 часов утра я буду у Барбюса в гостинице «Савой» (теперь — «Берлин»).

Утром я уже был в гостинице, и коридорный указал мне комнату, куда я должен был войти.

Стучу. За дверью громко: «Антрэ»!

О, это милое слово, которое напоминает мне мое далекое детство в Женеве. Я, мальчик лет десяти-одиннадцати, ежедневно ношу русские газеты, которые получает моя мать, «народовольцу» Феликсу Волховскому, и слышу его басовитое: «Антрэ!»

Носить мне приходится не очень далеко; моя мать живет на Рю де Каролин, в трех кварталах от Рю де Каруж, где живет много русских и Ленин.

Кто-то стучит в дверь нашей маленькой квартирки, и моя мать по привычке говорит «Антрэ!» Никто не входит. — «Антрэ!» Опять молчание и опять стук. — «Антрэ! Антрэ!.. Фу, черт, глухая тетеря, — возмущенно повторяет моя мать. — Антрэ! Антрэ! Да говорят же вам: антрэ! черт возьми!»

И тогда, услышав «глухую тетерю», на пороге появляется рослая, грудастая, сбитая как из камня фигура в дешевеньком легком пиджачке, который не сходится в груди и в плечах.

Это матрос с броненосца «Потемкин»!

Вот оно, слово из моего детства.

Я опять его слышу: «Антрэ!»

Я вошел в очень большую комнату. Она находилась на втором этаже, угловая, окна на две улицы: Пушечную и Рождественку.

Я приветствую Барбюса и его секретаря, маленькую женщину, опять привычным с детства:

— Bonjour, madame, bonjour, monsieur!

Обходимся без переводчика, хотя я, конечно, стесняюсь и все время запинаюсь!

На столе остатки или, вернее, следы утреннего завтрака. О, не того завтрака Гаргантюа или сказочного Объедалы, которым угощают наши завы гостиниц иностранных бар: «Угодить надо, не наш брат! Ветчинка, шашлычок и цыпленок табака на „заедку“.

Нет, это — завтрак француза. Кофе, булочка и, кажется, сыр.

На уголке стола, рядом с чуть отодвинутым стаканом — пачка нарезанных бумажек, уже исписанных в этот ранний час бисерным изящным и вполне разборчивым почерком! Рядом пепельница с весьма изрядным количеством окурков и коробка папирос „Борцы“! О, боже, самая безвкусная, самая „роскошная“ и самая антихудожественная коробка!

Хотя я не имею никакого отношения к „созданию“ папиросных коробок, но мне стало как-то стыдно…

Золя! Его портрет работы Мане. И на стенке видна гравюра: изящнейший Утамаро или острейший Сяраку.

Я стал рисовать. Барбюс закурил свежую папиросу. Легкий разговор со своей секретаршей.

Я нервничал. Вспомнились слова моего учителя Александра Яковлева: „Если вы рисуете на очень дорогой бумаге, которую жалеете и которой у вас немного, если вы рисуете не в своей привычной обстановке, и если рисуете человека, которого вы любите, уважаете или если это лицо очень знаменито — то рисунок почти никогда не бывает блестящим! Надо рисовать шутя, играя — вот тогда и появляется именно то, за чем мы все гонимся, — блеск!“

Из этих трех слагаемых соблюдено было одно — скверная бумага, которую было действительно не жалко!

Рисунок сразу не пошел, я незаметно переменил бумагу и начал заново. Рисовал в обычной своей манере: бесповоротное касание туши по чистому листу бумаги.

Через 20–25 минут я кончил. В той степени короткости, какой я хотел и которая диктовалась обстоятельствами.

Я показал рисунок.

Они оба стали восхищенно его рассматривать и слово „remarquable“ порхало у обоих, как бабочка, вьющаяся около цветка; я облегченно передохнул.

Я стал рассказывать, что, к сожалению, этот рисунок сделан не на той бумаге, которую я люблю. Это французская бумага — „Ingres“ с греном, который делает линию богатой и разнообразной.

— А разве ее нельзя достать?

Перейти на страницу:

Похожие книги