— Увы, она в Москве не продается!
— О, как талантливы русские люди! Я это всегда знал. Великая литература — вот памятник этого народа. Но вот сейчас, в это утро, я лишний раз это осознал!
— Может быть, вы напишете некоторую записочку, — просительно сказал я, — что не протестуете, если этот рисунок будет воспроизведен.
— Разве это нужно?… Такие рисунки говорят сами за себя!
— Нет, у нас свои обычаи! Просто рисунок мало что говорит „сам за себя“. Если под рисунком Леонардо да Винчи не будет значиться, что этот рисунок лауреата премии герцога Сфорца Миланского, то вряд ли кто обратит на него внимание…
— О! Это делает честь вашему остроумию, но не убеждает меня в необходимости этой записки, а впрочем…
Тут он передал мне рисунок, который до того он держал в своих руках. Сел за стол, взял из пачки листик бумаги и написал несколько слов без обращения к кому бы то ни было!
Любопытные могут достать 29–30 том „Литературного наследства“ 1937 года „Литературные взаимоотношения России и Франции XVIII–XIX в.“. В главе „Французская литература и СССР“ воспроизведен этот портретный рисунок, в котором мой новый стиль достиг полной зрелости.
Перевод: „Я нахожу сделанный с меня Владимиром Милашевским портрет превосходным и очень хотел бы, чтобы он был воспроизведен в книге „Золя“. Москва, 3 августа 1933 года. Анри Барбюс“.
„Tout à fait excellent“ — это не просто „превосходным“, а „превосходным“ сверх меры! И не „очень хотел бы“, а гораздо более решительно: „и я буду счастлив“ — „Très heureux“, если возможно воспроизвести его в книге Золя!» Вот тебе и «трэ-эрэ»!
— Ну, а книга? Как портрет выглядел в книге?
— Ох! Не говорите… Сплошной «зарез»!
Я возмечтал сделать в книге «Золя» иллюстрации в технике литографии. В какой же иной технике можно было мыслить образы этой книги?
Литография Домье, Гаварни и более поздние рисунки импрессионистов. Техника, позволяющая делать рисунок, полный нюансов, недоговоренностей, намеков, не теряя точного и меткого реализма! Словом, техника, созданная французами! Но, боже, что вышло из этой техники при массовом тираже! Нет, эту тонкую технику мы в те времена не смогли еще освоить!..
В «Гослите» мне сказали:
— Надо сделать портрет Бабеля для нового издания «Конармии». Вы с ним знакомы?
— Нет!
— Ну, ничего, вот вам телефон, созвонитесь!
Была солнечная, ядреная осень. Я нашел этот особнячок на Воронцовом поле, в переулке, сразу от бульвара. За каменной оградой уже краснеющие кусты боярышника. Дом, в котором чувствуется столько уюта, семейного уюта XIX века, отступил от тротуара.
Такие дома-особняки имели москвичи-иностранцы, фабриканты-заводчики, разные Гужоны, Сиу, Бромлеи, Жоржи Борманы или кто-нибудь в этом роде.
Теперь в нем обитает Бабель. Писатель — политработник легендарной конармии… бывший студент, бегающий по частным урокам!
На звонок дверь открыл сам Бабель. Я стал всматриваться в этого плотного, хорошо сбитого человека, вероятно, довольно сильного. «Крепыш», «колобок»!
Неловкие фразы первого знакомства…
— Хотите нарисовать меня? Ну что же, попробуйте… Улыбающийся, доброжелательный, немного «студенческий». Без дальних слов он стал позировать…
Эта поза, прогиб хребта, соприкасающийся с красным деревом спинки кресла, не дворянско-ампирного, а добротно-капиталистического, эпохи начала XX века. Покойно локоть лег на ручку кресла. Небрежно вскинулась нога на ногу. Прищур глаз с мягкой иронией.
Деликатность, с которой он рассматривал своего гостя художника, говорила о спокойствии, спокойствии прочном, уверенном в себе, спокойствии на всю жизнь.
Самые верхи власти и культуры! Друг Горького! Победитель! Двойной победитель в тяжестях войны и в «искусах» искусства! Он теперь может вкусить эту победу, глядя через открытую дверь в оранжевеющий «собственный» садик! Скоро поедет в Париж. Нет, нет, не надолго, месяца на три, на четыре… Надолго нельзя… тут ведь теперь так интересно, все кипит в литературе… все заваривается!
Да, поза вкусная, легкий дымок папиросы…
Иногда в нем можно было усмотреть там, за военным, за студентом некоего патриция — сибарита, смакующего жизнь! Легко было представить себе над его головой, на стенке, этюд Клода Моне, так, первая промазка, холст, еле-еле тронутый кистью: Ненюфары! или слегка аквареленный беглый рисунок девушки с раздвинутыми ногами, может быть, крошечный холст Боннара — Париж, переулочек Монмартра, серый дом неопределенного времени года!
Да! Эта живопись ему подходила бы! Не великий Месонье, а тем более не великий Греков!
Одет Исаак был скромнехонько… Чистенько, но скромнехонько. Так что когда он ехал к себе на Воронцово поле от Никитских ворот, из особняка модерн с кандибоберами, особняка Рябушинского, от Горького, то набившиеся в трамвай «Аннушку» до отказа трудящиеся пролетарии не подозревали, что с ними, нажимая на них, едет «триумфатор».