Никифор Якшин скакал по залу, высматривал ткани и охотился на Мирона, расспрашивал про поставки. Купец где ест, там и деньги кует, и почти все пожирали меня алчными взглядами и просили бумагу и перо, чтобы записать, что мне потребно, пока их достойные во всех отношениях супруги наслаждались некогда дефицитными советскими лакомствами. Особенно понравилось оливье, и Мирон торжественно признал свое поражение. До того, как выяснилось, что огромная лохань опустела, он был убежден, что чайную колбасу и горох в салат кладут даже не с голодухи, а с нездорового ума.
Я улучила момент и наклонилась к Обрыдлову:
— Благодарю, Пахом Прович, за платье! Угодили!
Знать не хочу, кто до меня его носил.
— А то Силушке скажи спасибо, матушка! — бесцеремонно загоготал на весь зал Обрыдлов. — Всю плешь проел, вона! — И он постучал себя по лысине. — Я ему — не про твою честь Олимпиада Львовна, а он все свое. Скажи, матушка: пойдешь за Силу замуж?
Я застыла, непристойно отклячив зад, и мальчишка, разносивший подносы, меня обогнул. Бесспорно, работящий, добросовестный и честный Сила — вариант лучше, чем амбициозный и агрессивный покойный Матвей или бестолковый, если верить его родной матери, Макар Ермолин. Но…
— Не пойду, батюшка, — я выпрямилась и покачала головой, не забыв обезоруживающе улыбнуться, а в животе разлился Ледовитый океан. — Была я замужем, а теперь у меня двое детей и ресторация, сама справлюсь, ни за кого замуж не хочу.
Купцы, собравшиеся в тесную кучку за небольшим столиком, разом замолчали, Пахом Прович сдвинул брови, Якшина перестала жевать эклер. Над верхней губой ее красовались впечатляющие шоколадные усы. Я переводила взгляд — не на лица, на руки, понимая, что по незнанию сказала что-то не то и, вероятно, непоправимое.
В наступившей тишине вошла Прасковья с малышами, которые со счастливым визгом полетели в детский уголок. Это был единственный и очень необычный звук в эту минуту — детский крик, женщины заволновались — зачем привели детей, для чего, отчего они кричат, сие неприемлемо, негоже, но поднятый Обрыдловым брачный вопрос вызывал у них любопытство не меньшее.
— А-ха-ха-ха-ха-ха!
Пахом Прович грохотал, хлопая себя ладонями по бедрам и икая, и слезы выступили у него на глазах. Через бесконечную секунду захохотали и его компаньоны, и даже Якшина залилась смехом. Я принимала все на свой счет и судорожно старалась найти решение. Я улыбалась широко, выдавливала из себя подобие разухабистого веселья, но если бы кто-нибудь заглянул мне в глаза, увидел в них настоящую панику.
— Ох, матушка! Ох, сильна! А ведь барышня, не нашего круга! «Сама справлюсь!» Ты погляди-ка, сама! А-ха-ха-ха! Вот это по-нашему! Ура Олимпиаде Львовне! Не посрамила честного имени купеческого!
— Куда там Матвейке! — зычно перекрикивал его Псой. — Вот кому дела-то вести было надобно! Ура Олимпиаде Львовне!
— Мама, мама! — Женечка сообразил, что его ждет не только детская площадка, но еще и много вкусного, и бросился ко мне в объятия, Наташенька затопала за ним, Прасковья, охая и лягая всех, неудачно вставших у нее на пути, припустила за детьми.
Мне аплодировали, мне кричали «Ура!», и хорошо, что заведение у меня трезвое, и так уже кто-то что-то разбил. Я прижимала к себе детей, пыталась унять сердцебиение, и зал плавился от так некстати показавшихся слез.
И когда я спустила малышей с рук, не сразу поняла, с чьим злобным, ненавидящим взглядом встретилась. Я моргнула, всмотрелась в полутьму, разглядела статного молодого мужчину за дальним столиком, невероятной красоты молодую женщину, изможденную донельзя, и рядом с ними — прямую как палка Агафью Ермолину. Обрыдлов что-то мне настойчиво говорил, ему вторила Якшина, но я видела лишь когтистые пальцы, сжимавшие тупой десертный нож.
Я подтолкнула детей к подоспевшей Прасковье. Единственным, кто мог переключить всеобщее внимание на явление Ермолиных туда, куда их никто не звал, был Обрыдлов, но он поймал кураж и развлекался вовсю, чужие семейные дрязги его не занимали.
Я с хлебосольной улыбкой отправилась к тигру в пасть, и Агафья плотоядно капала слюной на стол, предвкушая увидеть рагу из меня на своей тарелке, но я смотрела не на нее.
И не на Макара Ермолина, уже понятно, что Липочка могла втемяшить себе в забитую романами голову все, что угодно. Красавец, франт, орел, на лбу аршинные буквы «недоумок».
Опыт, который врезался мне в память так, что, окажись я в блаженном небытие, не узнавая ни родных, ни саму себя в зеркале, его не забуду. Лица людей обреченных забыть нельзя.
Отрицание, гнев, торг, депрессия и принятие — что бы ни было, какой бы этап ни проходил человек, чьи дни сочтены. Сколько ему бы ни осталось. Какие бы муки он ни терпел. Верующие и атеисты, злые и добрые, раздававшие все, что имели, или с наслаждением стравливающие кружащую коршунами родню. Вверившие жизнь докторам или бабкам с заговорами и зельями. Взрослые и такие, какой была я.
Девчонка, вбежавшая в стылые волны. Я хотела жить. Я очень хотела жить. Все мы хотели жить — и отчаявшиеся, и не теряющие надежды.