Парашка долго не открывала — вероятно, спала с детьми и опасалась их разбудить. Наконец я услышала, как движется в пазах засов, и на пороге предстал Евграф, одетый, хотя и сонный. Это был очень, очень паршивый знак.
— Что случилось? — выдохнула я, и пот заструился по спине, обжигая. — Дети?..
— Спят, барыня, — ответил Евграф, но настороженность его от меня не укрылась. Он отступил, я прошла в квартиру, в гостиной горел свет, что тоже мне не понравилось. Прислуга боялась электричества, и когда меня не было дома, жгли свечи. Обычно, но не сейчас.
Я шепнула Мирону самому пересчитать выручку, и он ушел в кухню, звеня мешком, а Евграф застыл, вытянув шею, и удивленно смотрел ему вслед. В квартире стоял странный запах… Неясный, но знакомый. Не слышно было ни шагов, ни голосов. Я закусила губу и пошла в гостиную, и казалось, что кто-то исступленно и отчаянно кричит мне «Стой!».
Крик преследовал меня, когда я смотрела на нее, не представляющую опасности. Ростом чуть выше меня, возрастом таким же, одетая в серое закрытое свободное платье. Худенькая она была настолько, что я завистливо задержала взгляд на широком тканом поясе. Во-первых, я отъелась, во-вторых, талия у Олимпиады от рождения была не тонка.
Это от нее пахло смесью лаванды и мяты, в моем прежнем мире в последние годы стали популярны такие духи. Кто ты, откуда пришла, кто тебя, черт возьми, пустил в мой дом?
— Липа, — разлепила гостья бледные губы и встала. Руки у нее были натруженные, словно работала она с утра до ночи и пуще, чем прежде я. — Липонька, я поздно к тебе пришла. Липонька, я…
Я хотела то ли усадить ее, то ли указать ей на дверь, и что-то подсказывало, что вопрос «кто ты такая» излишний. Из-под серого монашеского покрывала на голове выбились роскошные темные локоны, огромные глаза смотрели с мольбой.
— Я хочу…
— Где Прасковья? — прервала ее я.
Я почувствовала себя в ловушке. Евграф, крепкий здоровенный мужик. Мирон, бывший каторжник, которого привел Евграф. Парашка, «подтвердившая» прошлое Мирона. Мать честная…
— Липа, Липонька… — всхлипнула гостья, шагнула ко мне, и я не выдержала. В прыжке я подскочила и сцапала подсвечник, проверенное оружие, посшибала незажженные свечи и выставила его вперед. — Липа, опомнись! Я не желаю тебе зла! Клянусь, я ничего не знала!
Подсвечник был неподъемный, с тем, которым я гоняла Клавдию, в сравнение не шел, удар его потянет… лет на пятнадцать каторжных работ. Плевать. Плевать. Я половину города залью в бетон, если они осмелятся подойти к моим детям. Но после я отправлюсь в острог, а малыши? Пахом Прович и Анна Никифоровна их не оставят.
— Не знала, — услышала я за спиной знакомое кряхтение, и пальцы едва не разжались сами собой. — Не знала она, ты на нее глянь, барыня. Домна последнее из дому для тебя клянчила да тащила, а ты не знала? Кто бы тебя держал-кормил, почитай, с год, кабы Домна за тебя не платила? Окромя тебя вона сколько в нужде живет, а работают-то поболе!
Парашка подошла и забрала у меня подсвечник. Не то чтобы я охотно рассталась с ним, но она справилась.
— Дай, матушка, дай сюда. Ежели что, так я вернее умею, — мерзенько захихикала она, и гостья сжалась. — Она вон знает, что со мной шутки нехороши, да, Леонидка?
Ах, как же Парашка не любила Леониду, и повод у нее был. Не стану я осуждать старую няньку, к тому же многого я не знаю, как ни старалась узнать, но не смогла. Парашка поставила подсвечник, наклонилась, не сгибая колени, собрала с пола свечи и навтыкала обратно, и все это — не сводя с Леониды недобрых немигающих глаз.
— Вот, барыня, Леонидка засрамленная. Чего пришла? Садись, Леонидка, поведай барыне Олимпиаде Львовне, с чем пожаловала. А ты, барыня, — добавила Прасковья, обернувшись ко мне, — примечай, как ты умеешь.
Это уже признание моих заслуг, не в последнюю очередь — разоблачение Клавдии, и да, мне польстило, но я сказала себе: никаких выводов, пока никаких. И многозначительно шевельнула бровями.
— Спят, барыня-матушка, — успокоила меня Парашка, и несвойственное ей почтение определило мою стратегию. Я жестом велела Леониде сесть, и она подчинилась. Парашки она страшилась больше, чем меня, и она притихла, а может, я измаялась так, что изначально переоценила угрозу.
Девчонка, влюбленная в моего брата. Как не очароваться великолепным морским офицером. Может, чувства были взаимны, недаром Прасковья точит на Леониду зуб. Неизвестно, насколько все было серьезно, склонна думать, что для Николая — незначащая интрижка, для Леониды — любовь до конца ее дней.
Потом произошло то, что в это время ставило на женщине клеймо, а девушку превращало в прокаженную. От обесчещенной Леониды отреклись, родной дом, родной бывший склад, стал запретным. Куда ей было идти, изгнаннице — туда, где не спрашивали о грехе, не измеряли глубину падения, а накормили, напоили, дали приют, надели сестринское платье и покрывало.