Истории несчастной любви к блестящему гардемарину и последствий ночных прогулок терпят. Причина всех смертей. Причина, в которую я поверю. Ошибку с адресом я себе не прощу, мне нужно знать, что никто не плеснет мне яд и не подкрадется с ножом со спины.
— А Матвей? Матвея твоя мать убила?
— И Матвея. И Клавдию. — Леонида говорила негромко, но мне казалось, что истерически орет и перебудит весь дом к чертовой матери. — Только я ничего не знала. И тебя, Липа, извести хотела, и всех…
— И детей моих, — перебила я, заставляя себя оставаться на месте. Парашка права, если я придушу эту дрянь, это уже ничего не изменит. Руки чешутся, но надо помнить — я себе не принадлежу.
— Нет!
Леонида подавилась воздухом, побледнела, и Парашка, переваливаясь и ворча, подошла к буфету и налила в чашку воды. Руки Леониды тряслись, вода капала на платье, оставляя пятна, похожие, черт побери, на кровь, и мне мерещилось — вода плеснет ей на руки и заструится красным по светлой коже. Парашка забрала чашку, со стуком поставила ее подальше. Я ждала, пока пройдет затмившая разум ненависть, но пройдет она не раньше, чем кончится бесконечный день.
— Нет! — в ужасе повторила Леонида, с волос соскользнула накидка, запах лаванды и мяты стал до тошноты невыносим. — Опомнись, Липа. Детей несмышленых за что?!
— А нас за что?
В тишине было слышно, как Мирон пересчитывает мелочь. Она звенела далеко и неуверенно, как музыка ветра, и так же умиротворяюще, а может, то был фантомный звон в моей голове.
— Никто за меня не вступился. Ни Клавдия, ни Матвей, а ведь родня. Ни ты, Липушка, а могла бы. Дитя мое было плоть от плоти твоей, — Леонида смотрела мне в глаза без стыда, без пугливости, свойственной матери. Она признавалась в чужом преступлении, проступок не осуждая. Хотела прощения, но это не то.
— Что ты мне врешь, мой брат на тебя не глядел, никчемную, — ухмыльнулась я, вспоминая путанные Парашкины рассказы. Жестоко, но я все разворошу, раз Леонида залезла сама на плаху.
Леонида грациозно стянула с головы сестринский плат, опустила руку и застыла покаянным изваянием. Меня по самое горло затапливало надрывным «не верю». Не верю я в это кликушество, хоть меня режь.
Запыхтела кузнечными мехами Парашка, я шикнула на нее, пресекая попытки влезть в разговор.
— Ты извела плод, Леонида. Как утверждала, от моего брата.
Где логика? А старая шельма Парашка — какую помощь тебе оказала она: вряд ли сестры в приории промышляли и незаконным, и безнравственным. А вот с Парашки сталось бы, недаром она промолчала в прошлый раз.
— Не изводила, — с тяжелым вздохом возразила Леонида, и меня от натужной патоки в ее голосе замутило. — Скинула, от надругательства ли, от другой ли хвори. Надеялась, одумаются брат и сестры, позволят вернуться. Но не позволили, не одумались.
И что теперь? Я потерла лицо тыльной стороной ладони, устало села, расправила юбку. Тугой корсет мешал соображать. Лариса — Клавдия — жива себе и здорова, Домна не добралась до нее, и это странно. Леонида смотрела на меня, ждала решения или ответа — ах да, я же должна простить убийцу.
Евграфу и Прасковье выдам с утра полсотни целковых. Они меня спасли от гибели, детей моих — от участи полных сирот. Да, Женечка жил бы в доме Пахома Провича сытно и счастливо, но что ожидало мою дочь?
Мне жаль. Я не верю спектаклю, но Леониду мне действительно жаль, самые близкие из мелочности объединились против нее во имя несуществующей родственной солидарности, и будь я тогда в теле Липочки, не позволила бы выгнать девчонку. Она не промах, Леонида, ей палец в рот не клади, но я в своем глазу бревна не замечаю. Любовь и все к ней прилагающееся — не преступление, доволен кто-то этим или нет.
Но вот вопрос, который я хочу пометить как решенный.
— Куда ты ходила, когда на тебя напали? — спросила я и снова вместо ответа получила полный высокомерной скорби взгляд.
Парашка не выдержала, проскрежетала, обходя Леониду по дуге:
— Поденничала, да, Леонидка? — злорадно подмигнула она, не упуская ни единого шанса девчонку больней уесть. — Мест всяких много. И платят, а уж за что платили — кто ей судья. Вот и добегалась, и деньги, гроши, отобрали, и саму попортили.
Ты говорила, что Леонида гулящая, старая клюшка! Парашка, заметив на моем лице нецензурные субтитры, включила заднюю.
— Да, барыня, тебе вот откеля знать? — затараторила она, обличающе тыча в ненавистную девчонку пальцем. — По дому Леонидка только юбкой и мела, а и зачем, когда Домна хозяйничает и кашеварит, а на отрезы целковики все нужны. Вот бегала — где нянчилась, где в лавке стояла. Достоялась! Куда вот нонче, дрюченая, пойдешь?
— Это правда? — Леонида не шелохнулась. Парашке я пятьдесят целковых, конечно, дам, но прежде прикажу лечь на лавку спиной вверх. За то хотя бы, что постоянно напоминает Леониде о случившемся. — Если тебе нужна работа, я дам тебе работу.