С длинного «ш» в твоем имени на меня всегда дышал теплый ветер, шелестел лес, пенилось море, пела поднесенная к уху ракушка. И так странно было бы называть тебя Жориком, пусть и рыжая клоунада от тебя недалека. Манерное Жорж просилось иногда на язык, как отражение фокуса, когда ты, кокетничая, чуть поднимая брови вверх, произносишь «экскюзе муа», а дальше заходишься в вампирьем шипении и бросаешься на меня своим острозубым ртом. Этого твоего дьяволенка я очень любила. Был еще паукан с одержимыми глазищами: когда он приходил, твои суставы будто выворачивались в обратную сторону, как ножки фламинго. С паукана я всегда хохотала, но ведь это был клокочущий, наспех загримированный, страх.
Страха я натерпелась, страха было много. Вот представьте, у вас теперь есть – всё на свете; оно ваше по праву. Но у вас в любой момент могут это отобрать. Если краешком мозга допустить эту мысль, боль станет настолько слепящей, что вы не сможете больше думать. Эфир внутри головы забьет целительный белый шум, обезболивающие помехи. Теперь понимаете?
Все эти случаи, когда Гоша отрубался прямо в моих объятьях, и надо было на голосок вести его из тьмы. Дать воздуха, отпоить водой, чтобы он вернулся. Невозможно для понимания, что любимый человек может уйти вот так, просто заигравшись, вскочив слишком резко, запыхавшись от любви со мной, в моей постели, держа меня за руку.
И поэтому следующий ход был невозможен. Всё хотелось сделать вид, что ни доски, ни фигур перед глазами нет, и что не так уж я его люблю, и что возможная его смерть лишь померещилась мне. Бог знает, сколько клинических у него уже к тому моменту было и прошло. Но настоящей ведь не было – ни одной; я цеплялась за этот нолик, как за красный спасательный круг.
И я пошарила в темноте, чтобы спасти себя. Нащупала канистру с бензином и шершавый спичечный коробок. Чиркнула вслепую, жар заплясал в руках. Когда всё вокруг занялось, я стояла среди языков пламени – безумная, черная, но нетленная и живая. Чтобы выжить, мне пришлось выжечь лучшее, что только у меня было. Я себе не судья. И просто сдаюсь на милость того, что единственно верный ход вещей был таков.
Мой дед брыкался до последнего, а всё равно умер.
Проснулся в пять утра, оторвал календарный листик, умылся, побрился, вышел пройтись по любимой тенистой тропинке, вернулся, упал, всё. Надо ж уметь, успеть: в день смерти последний раз посмотреть на букашку, лето, оглянуться, прощальным взором окинуть. Уйти – вроде как сдаться, но ведь это не равно проиграть. Дед выиграл, пусть дед и умер.
Дед – наш отец, последний из старшей родни; семья теперь сирота. Смерть – такая паскуда, вечно не вовремя; знаешь, что может заглянуть в дверь, а не ждешь.
Я лежала весь день – и думала только о том, что дед умер. Написала Гоше, он сказал, что это очень ужасно и он сочувствует, и такая я бедная его девочка. Следующим утром упала родне на хвост, поехали хоронить.
Дед болел, моя тетка забрала его к себе. Казалось бы, старость, тоска, – да, старость, тоска, но не только. Друг появился, другой дед, спортсмен. Вместе ходили, болтали, другой дед показал упражнения, мой дед повторял, легчало. Бывали долгие дни, и, в общем, всё было неплохо: рыжий желток на небе, прозрачность предгорья, пляшет река, снует драгоценная ящерица. Зимой скучнее, но ведь тоже как-то. Заглядывали в гости; новостей почти не было, но были байки, были были, было, о чем говорить. Осенью мой дед пошел к другому, тот не открыл. Мой дед постучал, посидел, отворил калитку, заглянул в окно. Другой дед лежал. Мой дед вызвал скорую. Сидел на лавке, пока не узнал, что вот и всё. И с кем теперь ходить? С тех пор дед ходил один.
Дед умер, и мы приехали, и его привезли не к тетке, а в дом, который он строил, в котором прожил всю жизнь. Причитала плакальщица над иконой, приехал батюшка, спел. Аллилуйя хором, ну хоть подышали. За обедом соседка сказала, что к ней приходит мертвый муж. Родня пожала плечами. Соседка – сумасшедшая. Но хорошая, пусть себе. Муж приходит на рассвете, поговорят – и уйдет. Кому от бесед хуже стало.
Дед умер в пятницу, да что за дисциплина, подгадал под выходные, чтобы все приехали, даже из Москвы. Дед лежал холодный и желатиновый, я гоняла мух прутиком, ну а как ему теперь еще помочь. Пыталась его запомнить; не понимаю, зачем. Живой и сейчас есть, а мертвого я на другой день позабыла.
Когда на гроб падает первый ком земли, время пробалтывается, что линейно. Слушать не хочешь, воешь, чтобы не слышать.
Но время – врет.
Не знала, что делать, когда вернулась. Умер дед, что тут сделаешь. Какую-то работу, уборку, вдох. Воздуху неприятно в груди, будто он лишний.
Гоша позвал гулять; воздух потеплел в груди, понял, зачем он нужен. Мы обнимали друг друга, вот и ответ.
Мой Гоша был работник хоть куда, и я не издеваюсь, а правда.