И мы ехали, ехали, ехали. И уже хотелось доехать хоть куда-нибудь, потому что заморил голод, закоченели ноги, сколько ни запихивай их в сено — не помогает. Лесное очарование давно кончилось, мы проезжали одну деревеньку за другой, все они были похожи, как близнецы, — крепкие срубы из толстенных потемневших бревен вытянулись в негустой ряд и смотрят на улицу двумя, тремя, а то и четырьмя окнами, у каждого сруба к жилью прирос крытый двор — часто в два-три раза больше жилого дома, я уже знаю — там и корова, и лошадь, и куры, там и сено хранится, и упряжь, и всякий крестьянский скарб… а через дорогу, у самой речки (в Карелии все деревни вытянуты вдоль речек или по берегу озера), обязательно стоит покосившаяся — будто с шапкой набекрень — банька с предбанником, куда можно войти в дверной проем без двери, дверь почему-то не навешивают, любят распаренными выскочить на ветер, на речную или озерную свежесть, отдышаться — и опять в жаркую баню, на полок, да березовым веником до полной истомы. Силу такой бани я вскоре узнала, но об этом поздней.
Неторопливая жизнь текла в деревнях. Редко попадутся встречные сани — не спеша трусит лошадка, хозяин бережет ее, не погоняет, сидит, посасывает трубочку, а то шагает рядом, чтоб лошади легче было. И пешеходы идут степенно, поскрипывая подшитыми валенками. Увидав нас, каждый обязательно поклонится и скажет:
— Терве!
— Терве (здравствуйте)! — торопливо отвечаю я, мне мил этот карельский душевный обычай — приветствовать путника, кто бы он ни был. Теперь я сама, завидев встречного, спешу сказать ему: «Терве!» — и ловлю ответ, и вижу, что моему вознице это нравится, он все чаще оглядывается, видит мое зазябшее лицо, участливо говорит:
— Замерзла? Скоро остановимся. На обед.
На обед!.. Мамины котлеты и пайку хлеба я съела вчера вечером и остаток утром. В кармане у меня около ста тысяч — что на них купишь, одно яйцо или бутылку молока?.. Но попасть в теплую избу хоть на полчасика — уже приятно, и чаю, наверно, дадут, у меня есть пакетик сахарина.
Мы все ехали и ехали похожими одна на другую деревнями и наконец въехали еще в одну деревню, где у большой избы стояло несколько саней с понурыми лошадьми. Подъехали к ним и остановились. Проезжая изба — именно тут меняют лошадей. В старину это называлось на перекладных. Так ездил Пушкин… Мне повезло — мой мужичонка был олонецкий, возвращался домой, мне не нужно было добиваться новой лошади. Но понадобился еще один ордер.
— А как же ты думала? Мне расчета нет даром возить.
Я не посмела напомнить про тот ордер, что лежал у него за пазухой. Теперь уж возвращаться из Олонца решительно не на что. Но когда-то еще оно будет, возвращение!
В избе было жарко натоплено, накурено. На столе посвистывал самовар. Двое мужчин, расстегнув тулупы, пили чай с шаньгами. Третий, сутулый и нахохленный, в одной рубахе, сидел за другим концом стола и медленно, шевеля губами, писал в потрепанной книге, сверяясь с лежащей рядом бумажкой, — я поняла, что это хозяин и уполномоченный Утрамота.
— Терве, — сказала я всем.
— Терве, — ответили мне три голоса.
Затем все трое заговорили по-карельски с моим возницей, не обращая на меня внимания. Мой возница тоже расстегнул тулуп, подсел поближе к самовару, налил себе чаю, положил перед собой изрядных размеров пакет, завернутый в тряпицу, развернул, достал хлеб, сало и крутые яйца, а в пакете еще что-то оставалось. Ел он неторопливо, с удовольствием, перебрасываясь с другими мужчинами карельскими фразами, — скажет и жует, кто-то из собеседников тоже что-то скажет и продолжает жевать, все помолчат, работая челюстями, потом опять один из четверых что-нибудь скажет…
Если бы в избе была хозяйка, я бы решилась вступить с нею в переговоры, но хозяйки не было, только слышался из другой комнаты негромкий женский голос, выпевавший две низкие ноты и одну звонкую — а-а-ай, а-а-ай! — и еле слышное поскрипывание: хозяйка укачивала в зыбке ребенка.
Я села на лавке у окна и смотрела, как лошади, засунув морды в мешки, истово жуют овес или сено, не знаю уж, чем их кормили. Мне хотелось плакать, если б я не отвернулась от жующих, заплакала бы.
А мужчины все ели и неспешно говорили между собою по-карельски.
— Э-эх, командированная! — вдруг по-русски воскликнул мой возница и что-то добавил по-карельски, все засмеялись, но тотчас зазвякала посуда, забулькала вода из самоварного краника. — Садись чай пить, командированная! — позвал мой возница. — Садись, садись, согрейся.
Мне уже было все равно, пусть смеются и лопочут по-своему. Я села к столу и обняла холодными ладонями горячую кружку. Чай — это уже что-то, заполнит желудок. К тому же сладкий.
Вытянув из кармана пакетик сахарина, я кинула в кружку кристаллик и протянула соседям по чаепитию:
— Пожалуйста, берите.
Из деликатности поотказывавшись, все взяли по кристаллику — кончиком ложки, остерегаясь просыпать.
Сидели, пили чай. Хозяин дописал, захлопнул книгу, поразглядывал меня, вздохнул и вдруг встал, повозился у печки — и поставил передо мною тарелку с печенной в углях картошкой.