Я никогда не знал, мудр ли мой Царь в сражении, да и мудрость — слово, которым оценивают людей, а не Богов, Он же никогда не оборачивался, чтобы посмотреть — выполняют ли Его команду. Вместо этого Он понесся назад, к нашему старому лагерю, земляная насыпь которого окружала нас с четырех сторон, и везде были хетты, занятые грабежом, со спинами, повернутыми к нам, и лицами, обращенными к земле. Они были слепы, как личинки на мясе. Эти дураки горели такой жаждой наживы, что не набросились на нас внезапно сзади, когда мы были у реки. Вместо этого они напали на наши богатства. Когда мы вернулись, сотни две из них грабили Царскую Палатку. Мы их там подпалили. Никогда не мог понять, зачем мой Фараон это сделал. Никто не любил Свои сокровища больше Него, однако так велик был Его пыл в том сражении, что Он первый схватил горящее бревно и швырнул его на крышу Своей Палатки, а сотня наших поддали жару, наши колесницы чередой возили горючий материал из лагерных костров к Его прекрасной Палатке. Ее стены стали рушиться на хеттов, занятых грабежом внутри, и, когда они выбегали с горящими бородами и шерстяными шапками, горели даже их чресла, наши нубийцы встречали их короткими дубинками, разбивая головы этих горящих дураков — дважды дураков, так как они умирали с награбленным в руках. Вонь от кожи горящих перекрытий Царской Палатки была даже хуже, чем от горелой плоти. Однако этот смрад был подобен жизненной силе, вливавшейся перед битвой в нашу кровь. Я ощутил новую жизнь в своем мече, словно даже металл мог знать усталость и искать бодрости духа.
Мы уничтожили хеттов в Царской Палатке, а затем пали, как кара, на жалких грабителей повозок. Мы отбили наши укрепления с четырех сторон и вновь заняли свой квадрат. Снова раздались победные крики. Два полукруга азиатских колесниц, шагом приближавшихся к нам, теперь остановились где-то в ста шагах от наших линий. Они также были заняты грабежом, но теперь уже своих собственных пехотинцев. Их воины все еще подбирали то, что бросили отряды Амона, покуда на них не налетели хеттские колесницы, подобно крупным животным, пожирающим мелких.
Теперь Царская Палатка обрушилась. Ее кожу поглотил огонь. Белый пепел лежал на земле, а кое-где еще пылали жаром угли. „Кто принесет Мне нашего Бога?" — произнес мой Рамсес, и командир нубийцев указал пальцем на одного из своих чернокожих воинов — великана с огромным животом, сложение которого несколько напоминало Самого Амона, и тот нубиец ступил на горячий пепел и, добежав до центра обрушившихся перекрытий, подобрал почерневшую статую, а затем, шатаясь, выбрался оттуда Позволю себе заметить, это отняло у него почти все силы. Из-за веса статуи нубийцу пришлось нести ее, прижав к своему телу, и он обжег себе грудь, живот, руки, предплечья и ноги. И как только он поставил Бога на землю у ног Царя, Усермаатра-Сетепенра поцеловал его, поцеловал этого чернокожего — существует ли большая честь, чем поцелуй Фараона, дарованный чернокожему? Затем мой Рамсес опустился перед Амоном на колени и самым нежным голосом принялся говорить с Ним, рассказывая только лишь о Своей великой любви, равной упоительной выси вечернего неба, а затем Он взял один край Своей юбки и вытер всю сажу с лица Бога и поцеловал Его в губы, несмотря на то что Его собственный рот немедленно расцвел двумя волдырями, которые красовались на Его лице до конца битвы. Вид у Него был устрашающий, так как теперь Он мог говорить лишь сквозь распухшие веревки Своих верхней и нижней губ.
Я бы поразился силе духа того чернокожего, вынесшего ужасную боль, и даже любви к Амону, заставившей моего Фараона искать такую боль, но в этот момент обломанное перо выпало из украшения на голове Мут Благой и слетело к моим ногам. Когда я поднял его, перо было тяжелым от крови и гари сражения, и я мог передвигать его в своей руке как нож, я ощущал его вес. Мне хватило ума поцеловать его. И как только я это сделал, ужасный жар перешел с губ моего Фараона на мои губы, и вот теперь и мне пришлось сражаться с белыми вздувшимися волдырями на губах.