«10 января 1947 года.
Сегодня смогла написать. Хотела сесть за письмо еще вчера, но не могла — сердце не выдерживало. Я первый раз в тюрьме, мне страшно и все время хочется рыдать над моей ужасной судьбой, что я и делаю потихоньку. Мысленно вижу тебя, моя Николь, — словно ты стоишь перед воротами тюрьмы, куда меня завели, и ждешь... Скорее всего, мы никогда не увидимся — мне не сказали, куда загонят меня теперь...
25 января.
Вскарабкалась к окну, посмотреть, что творится на воле. Мимо проезжал трактор, точь-в-точь как наш дорофеевский, за которым мы ездили на волокуше. Мы часто смеялись и пели. Я отошла от окна, легла на нары и заплакала. Почему я в тюрьме? Что я сделала плохого?! Мысли о свободе вгоняют меня в апатию, я становлюсь тупой. И трусливой, только и жду что новых унижений. Они здесь на каждом шагу.
27 января.
Сегодня — на этап! Целый день сидим и ждем. Как овцы в загоне. Никто не знает, куда нас везут. Тупо сидим с узлами и глядим на дверь. В отличие от овец, девочкам интересно, куда их повезут. Это очень глупо, потому что нет никакой разницы, лучше бы они нас просто убили!
28 января.
Вчера вечером всех, назначенных к отъезду, повели на станцию. Вещи сложили на сани, которые нам же приказали тащить. Из нас сделали лошадей или собак — это было не самым мучительным унижением или я отупела до того, что меня это не особенно и мучило. Тащила и тащила. Только что проехали Великие Луки. Если ты когда-нибудь поедешь здесь, вспомни, что и я все это видела, только через решетку.
1 февраля.
Я в куйбышевской тюрьме. Здесь не то же, что в рижской тюрьме, где мы сидели с другими ссыльными. Тут все по-настоящему. Мы — совершенно безвинные девчонки — лежим на одних нарах с воровками и бандитками. Кроме жуткого мата ничего не услышишь.
В Москве меня посадили в вагон, где в одном купе нас было семнадцать человек. Это было самое обыкновенное купе с решеткой, в котором устроили трехэтажные нары. На самом верху они были сплошные, чтобы там уместились пять человек. Мы лежали в страшной жаре на головах друг у друга. Я задыхалась, теряла сознание, я думала, что не выдержу, но вот я пишу и мне самой странно, что я жива.
Когда ночью выпустили в коридор “по надобности”, конвоир сжалился и разрешил выпить кружку воды. Ведро стояло в туалете. Наверняка зачерпнули в первой попавшейся канаве. В серой воде плавали куски льда, но я пила и разгрызала этот лед.
Бандитки не умеют нормально говорить. Кажется, они соревнуются, выдумывая самый грубый мат. В России много матерятся, но такого я не слышала — все время лежишь и ждешь, что опять начнут выкрикивать всякие гадости! В соседнем купе были немки. Те говорили по-немецки. Они, так же как и мы, не были никакими преступницами.
В первые дни дороги так хотелось умереть, что я плакала и молила Господа об этом, я объясняла Ему, что не могу выдержать все это до конца. Но ко всему привыкаешь. Я даже научилась отвечать конвоирам. Однажды меня вызвали из купе и приказали мыть пол. Я мыла и улыбалась. Охранник, деревенский парнишка, спрашивает: чего лыбишься, нравится? А я ему: спасибо вам, что позвали, я люблю мыть полы. Он на меня выпятился, помолчал и спрашивает: что же, и хата, и корова у тебя была? Нет, говорю, коровы не было, только пианино (брякнула)! Он, кажется, не знал, что это такое, стал радостно смеяться над моей бедностью. А потом спросил, пошла ли бы я за него замуж. Я, похоже, ему понравилась. То есть я еще могу кому-то нравиться!
3 февраля.
Мои новые товарищи чувствуют себя здесь, как дома, — матерятся, играют в карты и воруют. И во всем этом стараются перещеголять друг друга. Даже писать не могу, как только они увидели в моих руках бумагу, тут же стали смеяться и вырывать. У меня уже украли половину вещей, еще несколько дней, и украдут или отнимут все, не отдать нельзя — могут зарезать. Когда я молю Бога о смерти, мне не страшно, когда вижу лезвие в руках этих женщин — страшно.
7 февраля.
Вчера вечером через тюремное окошко увидела городские дома. Здесь, в Куйбышеве, тюрьма со всех сторон окружена холмами, поэтому хорошо видны здания, стоящие на склонах. Это большие, красивые трех- и четырехэтажные каменные дома, в которых наверняка живут счастливые люди. Сидят за столом, ужинают. Я видела огни в их окнах. И плакала. Я ничего не сделала плохого.
22 февраля.
Позавчера я была в аду. Мы в новой камере, здесь почти все ссыльные, только семеро из воровского мира. Нас так много, что не хватает места улечься, и мы приткнулись на полу у стены. За этой стеной было две сотни “мальчиков” от 12 до 18 лет. Утром они начали ломать стену, и некоторых посадили в карцер. Это их так разъярило, что они выломали дверь, и все надзиратели сбежали. Тогда они стали ломиться к нам и досками от нар пробили стену! Когда они ворвались — большинство совсем мальчишки в длинной, взрослой одежде — один охранник отомкнул дверь и крикнул, чтобы мы быстро выходили. Я вся тряслась и еле переставляла ноги. Нас вынесли наружу другие женщины, но многие не успели, их не пустили мальчишки с этими досками. Больше всего почему-то досталось воровкам, они потом совсем не могли ходить.
8 марта 1947 года.
Я в Новосибирске. Пять дней были в пути. Не хочу писать, что было в нашем вагоне с решетками. Сейчас я снова в тюрьме...»