Мы были ударной тридцаткой (так мы все еще назывались, хотя сейчас нас осталось двадцать шесть человек), отобранной из всех батальонов бригады. Мы были хорошо вооружены и получили задание помочь одной более молодой и неопытной части, которой было приказано оставить, наконец, свою территорию и присоединиться к главным силам армии, — помочь ей в переходе через важные коммуникации противника и в первых боевых действиях в новых для нее условиях. Мы больше десяти дней занимались выполнением этого задания в части, где приказания все еще должны были повторяться дважды, и каждый боец был сам себе интендантом и кашеваром, — и уже порядком стосковались по своей бригаде, которая, хоть и двигалась, растянувшись дугой, но удалилась уже на значительное расстояние. Мы скучали по ней и гордились ее «военизацией» и маневренностью; гордились по праву, но, может быть, и с избытком «местного патриотизма». И когда командир отделения (он был комиссаром одного из наших батальонов, и на эту временную должность его назначили потому, что он был и хорошим комиссаром и бывшим офицером) на двенадцатый день сказал, что в сумерки мы тронемся «домой» и если пройдем до ближнего фланга бригады прямиком, дорогой, которой не ходила ни одна из наших частей, то доберемся за две ночи, — это была для нас великая радость, похожая на радость крестьян, которые, засидевшись и заскучавши в гостях, возвращаются, наконец, к своим дворам и обычным работам.
И когда на следующий день мы в сумерки снова пустились в путь (из-за угрозы со стороны вражеской авиации двигались мы только в темноте), эта радость продолжала жить в нас, усиленная теплотой встречи с весной — армия по-настоящему открывает для себя и ощущает весну и ее красоты, только когда наступает или пробивается на соединение с теми, кто ведет наступление. В верхушках елового бора на склоне, по которому мы начали подниматься, на каждой вершине перед нами и над нами тлело по одному закатному солнцу, мягкому и очень светлому, — огонь в ветвях, который не жжет их и пробирается сверху вниз, заполняя промежутки между елями дымом света, его мерцающей пеленой. Хохлатые синицы звенели невидимыми гильзами от патронов, уже превращенными в игрушки, — звенели, ударяя патронным горлышком по горлышку и роняя из них по три-четыре капли дождя. Тропинка под нами и перед нами кое-где становилась ступенчатой — ступеньки образовывались еловыми корнями и были покрыты слоем сухих иголок. На одну из таких ступенек, может быть, за полчаса до нашего появления, стекла последняя струйка из-под растаявшего лесного сугроба. Вода просочилась сквозь хвою и ушла, а на хвое осталась мягкая темно-бурая кайма — пленка перегноя, принесенного иссякающей струей. И я, ставя ногу на эту ступеньку, ощущаю не только радость, с которой мы вышли в путь, но и — внезапно и всем своим существом — уверенность в том, что на этом втором марше с нами случится что-то особенно хорошее. И, уже стоя на ступеньке и занося ногу на следующую, оборачиваюсь к идущему за мной товарищу, изумленный, обрадованный этим предчувствием. И мне кажется, что то же самое ощущают и другие: тот, кто поднимается передо мной мгновением раньше, с той же ступеньки оглянулся на меня; тот, к кому обернулся я, посмотрел на идущего следом за ним. И двое наших раненых, которые ехали на конях, понурые и молчаливые, даже они, почудилось мне, сели попрямее и стали глядеть по сторонам.
После полуночи мы добрались до отрога, которым, по нашим расчетам, заканчивалась Босния и начинался Санджак. А эта ночь и этот гребень точно захотели подшутить над нами. Когда мы приближались к отрогу, сумрак зеленью и чистотой полянок и воздуха, легким ветерком и колыханием ветвей, новизной незнакомых мест помог нам идти быстро и легко — даже наш руководитель, который на марше возглавлял батальон только тогда, когда не было видимости (его неторопливость гарантировала неразрывность колонны!), сейчас шагал вперед так ходко, что мы только диву давались и основательно упарились. Когда темнота сгустилась, ветерок совсем улегся, а воздух, особенно у самой земли, сделался почему-то еще теплее. От всего этого нас разморило, двигаться стало труднее, клонило в сон. Так мы добрались до верха отрога с ровным гребнем и здесь снова немного оживились. Под ногами появилась трава, как раз столько, чтобы ее чувствовали подошвы и чтобы кони наших раненых на ходу могли ее пощипывать. Появились развалившиеся изгороди, которые так неутомимо ставятся людьми, немилосердно разрушаются и никогда не могут быть полностью уничтожены. Потом, хоть и изредка, стали попадаться яровые поля — знак того, что вопреки всему люди пашут и вопреки всему будут сеять. И это нас заставило идти еще быстрее, так что вскоре мы окончательно вымотались. Контуры колонны и пространство, окружающее нас, стали зыбкими.