Теперь она всё больше лежала и пользовалась, - по несчастью, как это бывает, - нарочитым вниманием близких, которые объединились безгласным сознанием происходящего, подобно авгурам, хранящим тайну прорицания. Странный сосед, быстро разгадавший полёт вещих птиц, развлекал её временами, и утешал. Говорил речи необычные: о посмертных странствиях, о хождении вне тела - как старец, умудрённый жизнью и смертью. Был он молод, раза в три моложе самой Екатерины Андреевны, но внушал доверие и говорил убеждённо, не предполагая возражений, как имеющий власть. Ей нравилось слушать эти его речи, - не важно, верила она ему или нет. Просто никто другой не говорил с ней о смерти, а она знала, что смерть близка. Ей было много лет: она устала быть на пенсии и часто говорила своим молодым соседям по коммуналке: как я вам завидую - вы можете работать! Они же, напротив, были отягощены утомительным трудом, и ещё больше - трудовыми отношениями, и мечтали о пенсии, которая позволила бы им жить пусть скромно, но независимо.
Хоть стара она была, но оставалась женщиной. И сосед нравился ей, как женщине. А теперь, она, можно сказать, любила его; после того как он принёс её на руках на этот одр болезни, подобрав на улице, где она упала без сил во время прогулки. Он частенько захаживал к ней - поиграть на “Бютнере”, старинном немецком пианино, каких немало сохранилось в советских семьях, получивших их вместе с квартирами, отобранными у “бывших”, или выменявших их на паёк в голодные годы. Квартира эта, в бельэтаже архитектурного памятника - бывшей портовой конторы известного на Руси купца, - вначале большая, какая и полагалась советским “спецам”, а потом подселённая и превращённая в коммуналку, досталась её мужу ещё в начале тридцатых, и с тех пор она жила в ней. После войны, правда, занимала только две смежные комнаты, из шести. Остальные заняли пришлые люди: не всегда плохие, часто менявшиеся. Молодой сосед, со своей такой же молодой женой, оказался здесь в результате сложного обмена - ситуация, так хорошо знакомая нам, испорченным квартирным вопросом. Эта бездетная пара выделялась из толпы. Екатерина Андреевна не знала, чем они занимались, где работали, но с первого взгляда определила их, как людей “достаточных”. Именно это старое слово, неупотребительное в советское время из-за отсутствия по-настоящему “достаточных людей”, более всего им подходило, и делало уважаемыми, независимо от их социального положения.
Илья, а именно он и был новым соседом, совсем не умел играть на пианино. Но душа его пела. Она пела всегда: безостановочную и нескончаемую, скорбную и, вместе, лирическую песнь. И песнь эта просилась наружу. Однако петь Илья стеснялся, да и не умел, хотя посещал какое-то время вокальный класс известного в городе учителя пения. Зато руки его были чуткими: мелодия передавалась рукам. Но, для того чтобы она звучала, ему нужен был такой же чуткий инструмент, который бы отзывался на прикосновение к клавишам, меняя голос вместе с изменением оттенков чувства. Для этого совсем не подходили советские фабричные инструменты: тугие и тупые, - по клавишам которых можно было только барабанить, что и проделывали успешно многочисленные советские дети в музыкальных школах, куда силком загоняли их родители, очарованные раз и навсегда посредственным Ваном Клайберном. Возможно поэтому, из-за плохих инструментов, Илья так и не выучился музыке: он просто не мог с их помощью соединить внутреннее и внешнее звуковые пространства. И, значит, это было ему неинтересно. А заставлять его было некому, - да он бы и не дался. Но когда, по какой-либо житейской случайности, ему под руку попадался старинный немецкий рояль или, на худой конец, пианино, он давал волю рукам, невзирая на запавшие клавиши и неровный строй. И звучала музыка. Необычная и, вместе, очень традиционная, и, даже, народная. Так случилось и теперь. Илья не мог пройти мимо соседского пианино. Он быстро сошёлся на этот предмет с Екатериной Андреевной, и приходил поиграть. Без приглашения, когда ему этого хотелось. А та любила его слушать, затаившись в углу дивана и, отдаваясь бесконечной пряже грёз, выходившей тоненькой струйкой из под мягких рук соседа и навиваемой на невидимое мотовило времени.
“Ах, зачем нас забрили в солдаты
И послали на Дальний Восток?
Не затем ли, моя дорогая,
Что я вырос на лишний вершок…”
“Прощай японская война, прощай, японочка моя!
Я уезжаю в дальний путь, тоска сжимает мою грудь.
Жена мне пишет, что больна, и мать старушка чуть жива.
Я уезжаю, не забудь, тоска сжимает мою грудь”.
У старушки был взрослый внук, окончивший училище искусств по классу фортепьяно, и ладно громыхавший польки, вальсы и полонезы на бабушкином “Бютнере”. Но игра его совсем не нравилась Екатерине Андреевне, и даже раздражала. Совсем другое дело - Илья. Его игра завораживала.
Если бы пришлось сравнивать, то она, пожалуй, поставила Илью рядом с Гленом Гульдом. Особенно, когда тот исполнял опусы любимого им Шёнберга.