Он и теперь жив, этот человек. И Илья носит его в себе. И человек этот глубоко отчуждён от людей, отгорожен страхом грешника, боящегося обнаружить себя, своё отпадение от Бога: боязнью того, что Иисус призовет его и обяжет к чему-то такому, чего он вовсе не склонен исполнить. Илье вспомнилась притча Достоевского о старухе и её редечке, за которую уцепились грешники, когда Иисус поднимал её из преисподней. В этом же пороке душевного скряги каялся Кришне Арджуна, стоя на Курукшетре…
Илья поделился этой мыслью с Никитой. Тот сказал, что он бы изменил смысл. Ему вдруг ясно представилось, как это происходит, когда праведная душа выходит из объятий мира, и к ней прилепляются бесы, чтобы искушать её в пустыне…
Глава 23
Писатель
Последнее время Илья всё больше терял вкус к чтению. За какую бы книгу он ни брался, - иной раз с воодушевлением прежних дней, - через несколько страниц написанное уже казалось ему искусственным, фальшивым, неистинным. Во всяком случае, не отвечающим потребности его души, и это было главным. Хотелось настоящего, близкого сердцу слова, которое не приходилось бы транслировать, вносить поправки на обстоятельства автора и издания, как-то подлаживать под себя. Но такого слова Илья не находил нигде. Даже Иоанн Златоустый, хотя и восхищал Илью высотами благочестия и изощрённостью слога, представлялся ему до отвращения мирским.
Как ни странно звучит, - хотя, быть может, это как раз и нормально, - но в качестве читателя Илья лучше всего чувствовал себя, когда перелистывал старые тетрадки со своими собственными записями. Запечатленные там мысли, воспринимавшиеся вчуже по прошествии лет, казались ему гораздо более одухотворёнными, чем многие тексты, почитаемые за Богодухновенные и особенно превозносимые современной модой на мистическую и экзотическую мудрость. Это возвращало его к мысли, скептически печальной, о том что ни одно истинное слово не может сохраниться в миру таким, каково оно было в живом изнесении: что в слове Бог-истина не пребывает долее, чем длится ситуация, вызвавшая это слово к жизни, а само слово не переживает произносившего его пророка. Мир всё искажает, подминает под себя, убивает дух и делает из истины безвредную для себя жвачку, которую может зато пережёвывать века.
Изо всей доступной Илье литературы, - исключая Евангелие, которое он не относил к литературе, - ему теперь более всего нравились сказки.
Ошельмованные веком рационализма и презираемые за их якобы лживость до такой степени, что само слово “сказка” стало синонимом врак, они привлекли Илью как раз тем, что, вопреки утвердившейся их репутации, Илья обнаружил в них истину жизни, в противовес самообольстительной иллюзорности высокомерного реализма.
Он полюбил сказки, как прекрасную принцессу в костюме золушки, чьей красоты не замечает огрубевший мишурный мир. Он увидел, что их “наивный” анимизм, наружно искажая видимые вещи, на деле лежит гораздо ближе к сути Жизни, чем пресловутая “научная картина мира”.
Чтение собственных записок натолкнуло Илью на мысль, что наилучшей книглй для него была бы созданная им самим. Мысль эта неоднократно возвращалась к нему, и он возмечтал даже о написании романа или чего-нибудь в этом роде. Сказано - сделано! - как любят повторять практичные немцы. Русские тоже любят это повторять, вкладывая в поговорку смысл прямо противоположный. Если немец, говоря так, имеет в виду, что сказанное следует обязательно воплотить в жизнь, то русский верит в волшебство и понимает так, что раз сказано, то уже и сделалось само собой. Илья, однако же, как и многие его соотечественники (благодаря Петровским реформам и всему, что воспоследовало за ними) стал уже в достаточной степени немцем, чтобы и в самом деле сесть за стол, взять перо и бумагу и начать писать роман, но, в то же время остался русским, ибо взялся за дело безосновательно и поспешно.
Он начертал вверху листа белой писчей бумаги нестандартного формата сакраментальное слово: “Глава Первая”, и призадумался. Он бы не отказался от бутерброда с сыром в этот момент, но сыру у него не было.
У главного героя, облик которого Илья приблизительно наметил, ещё не было имени, и Илья никак не мог подыскать подходящего. Наконец он решил обозначить его пока просто литерами Н.Н., как это было принято раньше в русской литературе, и перешло к нам, вероятно, из литературы французской.
Итак, Илья начал и написал следующее: “Сострадание к людям посылал Н.Н. Господь, но Ложный Вестник всякий раз перехватывал это послание и возбуждал в Н.Н. негодование и ненависть к тем “злым и неправедным” людям, которые были виною несчастий людей хороших. Последние были близко, и Н. их понимал: они были живые. Злые люди были далеко, и они были неживые - маски. Они не принимали в расчёт того, что лежало на душе у Н. и действовали по какому-то отчуждённому от сути жизни порядку. Они совсем не желали дать людям то, в чём последние нуждались, а напротив, требовали от людей чего-то такого, чему Н. не находил никакого оправдания: что было ненужно, глупо и вредно…”