“Хлеб наш завтрашний даждъ нам днесь”
При подведении жизненных итогов, Илью неприятно удивляло, что, несмотря на многолетние усилия, направляемые на собственное совершенствование, простейшие житейские коллизии с настойчивым постоянством обнажали для него ту несладкую истину, что человек он совсем не хороший: что он совершенно не владеет своей разболтанной психикой, в которой добровольно избранное им положение социального маргинала сказывалось постоянным стрессом… Хуже того, он то и дело неприятно обнаруживал, что его помыслы и эмоции не отличаются чистотой и благородством, но, напротив, они низки, а потому и проявления некрасивы. Как когда-то, в детстве, смотря на свое отражение в зеркале родительской спальни, Илья находил себя ужасно некрасивым, так теперь, практически с тем же чувством разочарования, Илья созерцал свой нравственный облик в ментальном зеркале своей памятующей рефлексии. В сущности, у него не было никакого устойчивого этоса, никакого характера, - только паника, прорывающаяся сквозь трудом удерживаемую маску.
“Паника, паника…, не от пандемониума ли происходит это слово? “пан-” значит “всехность”: всем бесам принадлежишь зараз”.
В довершение, изо всей прошедшей жизни Илья не мог вспомнить решительно ничего такого, чего бы он теперь не стыдился. Или уж как-то так получалось, что припоминались ему с яркостью лишь такие события, которые вызывали краску стыда на его, - надо отдать должное, - привлекательное, отмеченное печатью духа лицо.
“Будто перед смертью”, - думал Илья. Он верил, что перед смертью человек претерпевает невольное быстрое припоминание грехов, и освобождение от них через отвращение к самому себе. Это невольное очищение считал Илья тем самым “чистилищем”, о котором говорит католическая традиция. Откуда взялась в нём эта вера? Думаю, что происхождение её - отчасти литературное. Во всяком случае, именно как прохождение такого “чистилища” объяснял себе Илья тридцатичасовую агонию умиравшего отца. Он полагал, что все посмертные топосы (вроде рая и ада) и процедуры, о которых говорит религия, есть объективации психических состояний, и был, в этой части, вполне буддистом.
Наблюдая умирающего отца, он “видел”, что деятельное духовное начало освобождается ото всего неистинного и временного, в котором оно было запутано при жизни. Сейчас, думал он, отцу открывается он сам таким, каким он не хотел себя знать: обнажается всё сокрытое. Теперь смерть перевесила страх унижения в миру, который побуждал прятаться от себя, и изгоняемые последним самооткровением бесы терзали судорогами оставляемое тело.
Здесь нужно заметить, что хотя Илья считал себя христианином, - да и был им по существу, так как главные жертвенные шаги его жизни были определены Иисусом Царём, - всё же в нём легко помещались и такие не совсем христианские воззрения нового века. Покаяние понималось им на современный лад, в духе психоанализа, как полное раскрытие человека перед самим собой, избавление от страха собственной плохости. Илье удалось это благое дело, но не благодаря его самоанализам и самодисциплинам, как он, может быть, думал, а благодаря любви, которую он обрёл в лице сестры Хильды. Удалось оно также и потому, что Илья заслужил пред Богом своим поклонением в Истине, и так породнился с “верхними людьми”. Теперь он не боялся “Князя мира сего” и его пристрастного ока и смело открывал свои шлюзы, для вод души, как они есть, веря, что в них всегда есть струя воды живой.
Однако в своём отношении к ближним он сохранил ещё прежний инквизиторский подход, и к делу освобождения человека от грехов подходил как к уличению скрывающихся преступников, как судебный обвинитель. В сознании Ильи ещё не уложилась та истина, что Господь прощает грехи, и человек, предстоя пред Ним, исповедуется в том, в чём боялся исповедоваться пред лицом Люцифера. И, по наущению Люцифера, возвышающегося над тварью, Илья требовал от людей преодоления страха наказания и унижения, ради освобождения от грехов, - хотя сам покаялся не под давлением Рустама, а в тепле любви Хильды.
А каяться человеку, как полагал Илья, всегда есть в чём. Грех коренится в нём с самого рождения, и безоблачная (во мнении толпы) пора детства так же нуждается в покаянии, как и зрелая жизнь.