На четвертой неделе поста водили в церковь исповедоваться. Лёлька ничего не сказал священнику, а вернувшись домой, плакал.
Мать увидела, приласкала мельком:
– О чем, глупыш, убиваешься?
Он заторопился и, не глядя в глаза, тихо сказал:
– У меня есть одна тайна!
– Какая тайна? У детей от родителей не…
– Я боюсь оленя.
– Оленя? Что за вздор! Где же здесь олень?
– Там! – отвечал Лёлька, показывая рукой в гостиную. Он чувствовал, что все равно, куда показывать. – Там.
– Какие глупости! – удивилась мать. – Как же мог олень залезть на четвертый этаж?
Она отстранила Лёльку и встала.
– Олень четвероногое, млекопитающее.
И, уходя, прибавила:
– Очень полезное животное.
Лёлька худел. Лицо у него стало острое, как у мыши. Сидел в углу и думал об олене. Как он стоит, сдвинув ножки, как сладко ему от муки и от розовой полоски.
Стал сам уходить в детскую, слушал, как хлопает форточка, дышал сумерками талого снега и ждал оленя. Чувствовал его, но видеть не мог.
– Чего ты такой? – спрашивали.
– Ху-удо мне! – тянул он весь день.
– Надо желудивым кофеем поить, – бубнила нянька. – У Корсаковых всех детей желудивым кофеем поили. Вот и были здоровы.
Три дня перед Пасхой все ходили сердитые. Мыли, чистили, попрекали друг друга, готовили.
В субботу вечером Лёлька зашел в кухню. Там злая, красная кухарка поворачивала на плите какой-то кусок, который шипел и плевался.
Лёлька юркнул на черную лестницу, подошел к раскрытому окну и взобрался на подоконник.
– Ах!
Тягучий запах гнилой земли, и белый сумрак, и там вдали розовая полоска, тусклая, но та самая. И та же самая сладкая тоска, как тогда у него, у оленя.
По лестнице поднимался рослый парень в белом переднике, с окороком ветчины на голове. Взглянул на Лёльку и вошел в кухню.
– Самолучшей кухарочке самолучшие подарочки, – загудел и звякнул его голос, как медная посудина.
– Прилетела пава! – затянула кухарка. – Ни раньше, ни позже, а непременно, когда не нужно!
Лёлька встал на колени и перегнулся вниз.
В ушах звенели радостные тихие колокольчики.
– Какетка! – звякал парень. – От самой давно панафидой пахнет! А туда же!
Зазвенели колокольчики, и ласковая печаль протянулась ближе.
– Олень! Аль-лень! Аль-лень!
– Это ваш мальчишка на лестнице на окно залез? – спрашивает парень.
Кухарка выглянула:
– Чего врешь? Никого тут нету.
– Ну нету так нету.
– И не было.
– Не было так не было.
Кухарка подошла к окну, провела ладонью по подоконнику:
– Место гладко. Ничего. Ну? Проваливай! Лезут тоже… ни раньше, ни позже…
Кучер Трифон принес с вечера несколько охапок свежесрезанного душистого тростника и разбросал по комнатам.
Девочки визжали и прыгали, а мальчик Гриша ходил за Трифоном, серьезный и тихий, и уравнивал тростник, чтоб лежал гладко.
Вечером девочки побежали делать к завтрему букеты: в Троицын день полагается идти в церковь с цветами. Пошел и Гриша за сестрами.
– Ты чего! – крикнула Варя. – Ты мужчина, тебе никакого букета не надо.
– Сам-то ты букет! – поддразнила Катя-младшая.
Она всегда так дразнила. Повторит сказанное слово и прибавит: «сам-то ты». И никогда Гриша не придумал, как на это ответить, и обижался.
Он был самый маленький, некрасивый и вдобавок смешной, потому что из одного уха у него всегда торчал большой кусок ваты. У него часто болели уши, и тетка, заведовавшая в доме всеми болезнями, строго велела затыкать хоть одно ухо.
– Чтоб насквозь тебя через голову не продувало.
Девочки нарвали цветов, связали букеты и спрятали их под большой жасминовый куст, в густую траву, чтоб не завяли до завтра.
Гриша подойти не смел и приглядывался издали. Когда же они ушли, принялся за дело и сам. Крутил долго, и все ему казалось, что не будет прочно. Каждый стебелек привязывал к другому травинкой и обертывал листком. Вышел букет весь корявый и неладный. Но Гриша, точно того и добивался, осмотрел его деловито и спрятал под тот же куст.
Дома шли большие приготовления. У каждой двери прикрепили по березке, а мать с теткой говорили о каком-то помещике Катомилове, который завтра в первый раз приедет в гости.
Непривычная зелень в комнатах и помещик Катомилов, для которого решили заколоть цыплят, страшно встревожили Гришину душу. Ему чувствовалось, что началась какая-то новая страшная жизнь, с неведомыми опасностями.
Он осматривался, прислушивался и, вытащив из кармана курок от старого сломанного пистолета, решил припрятать его подальше. Вещица была очень ценная; девочки владели ею с самой Пасхи, ходили с нею в палисадник на охоту, долбили ею гнилые доски на балконе, курили ее как трубку – да мало ли еще что, – пока не надоела и не перешла к Грише.
Теперь, в предчувствии тревожных событий, Гриша спрятал драгоценную штучку в передней, под плевальницу.
Вечером, перед сном, он вдруг забеспокоился о своем букете и побежал его проведать.