Запрет не помог. Вскоре появились футболки с “илистой лошадью” и мягкие игрушки. Никто не отнесся к этому символу так восторженно, как художник Ай Вэйвэй. Он сфотографировался голышом в прыжке и с прижатой к гениталиям игрушечной “илистой лошадью”. Снимок он назвал так: “Илистая лошадь прикрывает середину”. Звучит это почти как “поимей свою мать, ЦК [партии]”.
Пока Ай Вэйвэй придумывал люстры, чтобы высмеять нуворишей, и налаживал отношения с Западом, посылая за свой счет туристов в Германию, внимание к нему как к художнику и архитектору росло. Его работа над общественными проектами привела к сотрудничеству с политиками на таком уровне, на котором ему действовать еще не приходилось, и Ай увидел, “как все это устроено, как работает… И стал очень критично относиться к тому, как это работает”. Со временем Ай стал самым убежденным китайским новатором в искусстве провокации. Хотя художник консультировал швейцарскую фирму “Херцог и де Мерой”, разработавшую проект Национального стадиона в Пекине, еще до завершения его постройки он назвал Олимпиаду “фальшивой улыбкой”, скрывающей проблемы Китая.
Ай Вэйвэй напоминал Фальстафа: с большим животом, мясистым выразительным лицом и черной с проседью бородой. Он производил внушительное впечатление, пока не делился своим взглядом на мир. “Его борода – это грим”, – сказал мне однажды его брат Ай Дань. Художник жил и работал на северо-восточной окраине Пекина в комплексе мастерских, которые он построил сам – эксцентричном улье, который один его друг называл “чем-то средним между монастырем и мафией”. За металлическими воротами бирюзового цвета открывался сад с травой и бамбуком, окруженный воздушными зданиями из стекла и бетона. Ай Вэйвэй и его жена Лу Цин, тоже художница, занимали одну часть двора, а несколько десятков ассистентов – вторую. Посетители (как и престарелый кокер-спаниель Данни и полудикие кошки, иногда ломавшие архитектурные макеты) гуляли, где хотели.
У них с женой не было детей. У Ай Вэйвэя был маленький ребенок от внебрачной связи с женщиной, работавшей над одним из его фильмов. Они жили рядом, и каждый день он проводил отчасти с ними. Отцом Ай быть не желал. “Она сказала: ‘Я хочу иметь ребенка’, – рассказывал он. – И я ответил: “Не думаю, что мне стоит иметь детей, но если ты настаиваешь, это твое право, я буду исполнять отцовские обязанности’”. Ай был доволен тем, что ошибся насчет отцовства: “Так называемый интеллект не нужно переоценивать. Когда происходит нечто неожиданное, это может оказаться приятным”.
Ай Вэйвэй проводил много времени в разъездах, и у него была квартира в Челси (Манхэттен). В Китае его легче всего можно было найти в мастерской. Для культурной жизни Пекина она стала значить почти то же, что “Фабрика” Энди Уорхола. Ай бродил между зданиями днем и ночью, и было трудно понять, когда он работает, а когда нет. В последние годы граница между работой и жизнью стала почти неразличима. Узнав о “Твиттере”, Ай стал одним из активнейших китайских пользователей и нередко проводил в Сети восемь часов в день. Я спросил его, не отвлекает ли это от занятий искусством.
Аю нравилась спонтанность. Он видел в ней особый смысл для китайцев: это был “первый за тысячу лет шанс воспользоваться свободой выражения”.
Спустя десять месяцев после землетрясения в Сычуани и девять месяцев после расследования, предпринятого Ху Шули, Ай Вэйвэй понял, что именно ему не дает покоя: правительство отказалось назвать имена погибших школьников или хотя бы подсчитать жертвы. Неоднократные запросы власти проигнорировали. Не были обнародованы ни список жертв, ни их число, ни доклад о причинах трагедии. Тех из родителей, которые требовали информацию чересчур настойчиво, арестовывали. Это привело Ая в такую ярость, какую никогда не вызывали более абстрактные политические проблемы: “Мы начали задавать простые вопросы: кто погиб, как их зовут?” В блоге Ай обрушился на чиновников, ответственных за район, где случилось бедствие: “Они скрывают факты во имя стабильности, угрожают, сажают в тюрьму, преследуют родителей, требующих правды, бесстыдно попирают конституцию и основные права человека”.