Подрос Еремка, подрос, мастера это сразу заметили, наметан глаз-то, и работой сразу обременять стали вовсе немалой. И копейку прибавили, за что, конечно, земное спасибо. Но, чего скрывать, мастерицы тоже своего не упустили. И шарах! – словно из-за угла поленом, случилось с Еремкой такое, о чем еще зимой подумать не мог – диво запретное, да страсть как приятное. Расскажи соседским мальцам – не поверят и обзавидуются. Только что Еремке та зависть, когда он сам ничему не рад, иногда присядет на холсты в задумчивости да встревоженности и глядит против солнца. Что делать? Бьется он с собой, бьется, а победить не может, только с каждого раза уступает нечистому все больше, все глубже, а потом дома часами без сна на лавке ворочается: то ли молится, то ли песни поет. И есть с чего.
Кто ж откажется, ведя подводу на пару с какой полнотелой девкой-чесальщицей, допрежь незнакомой, свернуть на обочину, куда-нибудь в тень, да потискаться всласть? И на самом Дворе – столько углов темных, гнилых да прохладных, шумных да незаметных. Но другой раз, совсем наперекосяк вступает мысль – ведь все это грех греховный, только насилию смертному да богохульству адскому уступающий. Как быть, как жить? Ужели это дьявольская струна играет нутряной жилой всякий раз, как видит Еремка прядильщицу Таньку? А почему не смог, не вырвался, не убежал, когда перехватила его меж поленницей и оградой плотная, конопатая Варвара из красильного цеха, чуть не в два раза его старше, хоть и фигуристая, забери меня кочерыжка. Не дернулся, не подал голоса – только ждал и радовался с перехваченным тут же дыханием. И ведь никому не расскажешь, не покаешься: одни засмеют, другие устыдят, третьи позавидуют и дураком назовут. Ох, тяжела жизнь, тяжелее работы, страшнее лютой хвори.
Ну, тут – перебор, тпру, неправда, слово пустое, тьфу его. Страшнее хвори только сама смерть, бледная да хлипкая, в верный день человека в тлен и прах обращающая. Одна на нее есть управа: то воля Господня, любовь спасительная, прощение вечное на Страшном суде. Только что на него уповать – согрешил Еремка, согрешил, и не единожды, и в делах, и в помыслах. И не каялся, ой, не каялся, никакой милости ему ввек не заслужить, пропала благодать, улетел ангел, ждет Еремку лишь тьма да скрежет зубовный и мучения вечные.
Уже поди недели четыре к исповеди не ходил, не причащался, боязно. При встрече врал отцу Иннокентию, что по занятости тяжкой бывает на вечерне в другой церкви, вблизи Двора – вот тебе еще один грех. Правду говорят святые отцы, одно зло к другому подверстывается, а третьим погоняет. Ох, горькая доля, злая неволя, сейчас голова расколется от этаких забот.
А вот все же не такая это страсть да напасть, и не чересчурно горькая, если с обратной стороны разглядеть. И ветерком подуло бархатным, осень стоит в Москве теплая, ласковая, народ по улицам стремит неведомо куда, весь разряженный, и сейчас сгрузим мы, работная братия, тюки да мешки – и конец, сделан наш дневной урок, останется лишь назад вертаться с пустыми подводами. Больше поту сегодня не будет, а сейчас еще в колокола вдарят, и поплывет над кровельками исконный, никакой иной земле неведомый московский перелив, полегчает на сердце, унесет ненужные раздумки. И сидишь на куче тряпья сам сверху, король королем, на всех свысока поглядываешь да семечки лузгаешь – чем не жизнь, чем не радость?
Вдруг, а даже и наверное, Таньку еще в цеху можно застать – не уходит она, пока солнце к земле припадать не начнет, – подсмотреть, как то и дело убирает она выбивающиеся из-под платка кудри русые, как одергивает платье зелена сукна, как быстро выбирает руками нити бегущие, как сплетает их, словно пальцами играет на полотняных гуслях небесных, не хуже царя Давида, ой-ой, прости меня обратно ж, милый Господи, мысли мои адские, гадкие, богохульные, прости и помилуй…
5. Консилиум (без помарок, по-видимому, переписано с подготовленного черновика)
Старый патрон встретил меня с распростертыми объятиями: «Вы – тот самый человек, который мне сейчас больше всего нужен!» Заслуженный врач немного раздался в талии и за счет этого приобрел еще более внушительный вид, чем раньше, чему, кстати, способствовало и дорогое платье со всевозможными оторочками и кружевами. Совершенно забыв о разнице в чинах и летах, он крепко прижал меня к своей груди и, по русскому обычаю, поцеловал в обе щеки. Однако распространяться ни о чем не стал, переведя беседу на мелкие столичные сплетни и оставив меня в некотором недоумении. Впрочем, чего скрывать, я понимал, что затребован в посольство его величества по какой-то особенной государственной надобности, но, по своему положению, не мог задавать лишних вопросов.