Милостью божьей нашей праведной Республики я получил месяц для поправки здоровья на юге, поскольку больше двух месяцев провел в больнице Вожирар на Монпарнасе, которую каждую третью ночь бешено бомбили немецкие цеппелины вопреки Женевской конвенции и всякой здравой логике. Поскольку у меня не было телесных повреждений, а только постоянный тик правого глаза — последствие трех дней, проведенных с мертвецами, и пережитой душевной травмы, — я превратился практически в помощника медицинского персонала.
Вечером, когда начинали завывать сирены, я вместе с ними волок доходяг в подвал. Никто не следил за тем, кто кого носит, мы хватали первых, кто просил о помощи. Это дало мне возможность примерить на себя роль Бога. Ты удивишься моим словам, но знай, что я уже не тот человек, которого ты знала и любила. Пусть подлинный Бог сделает так, чтобы ты продолжала меня любить и после этого письма, и после Великой войны, которой сейчас не видно конца. Однако вернемся в больницу Вожирар. Не знаю, нужно ли писать тебе об этом, но я считаю, что и в этих изменившихся обстоятельствах, когда я не уверен, владею ли еще собой, мне нужно по-прежнему быть с тобой искренним, потому что остатками ума я понимаю: подлинная любовь должна основываться на откровенности. Итак, перейдем к горькой правде.
В больницу Вожирар привозили самых тяжелых раненых с Марны и Эны, и многие из них почти не отличались от куколок бабочек в кроватках из паутины. Они уже не были живыми, но еще не вошли в список мертвых, а эвтаназия была запрещена. И все-таки я слышал недовольство врачей тем, что на этих доходяг тратятся йод и морфий, которые могли бы помочь не столь безнадежным. Тогда я решил помочь им. С чистой душой, моя милая Зоэ, без какой бы то ни было злобы. Каждый вечер, как только раздавался вой сирен и проклятые цеппелины направлялись к нашей больнице, я выбирал одного доходягу, чтобы избавить его от мучений. Выбор я совершал, как настоящий Бог, если бы тот сошел на землю: без милости и колебаний, а поскольку я был только человеком, то подавлял стыд и отвращение, утешая себя тем, что у моих жертв под слоями бинтов на голове не видно даже лиц. Итак, освободившись от всех угрызений совести, я взваливал на себя раненого. Тащил его к подвалу очень грубо, чтобы он умер сам или выпускал его из рук, и он как египетская мумия скатывался по ступенькам. Все это в спешке и давке проходило незамеченным, но я все равно старался быть осторожным. Сначала я убивал одного в неделю, потом двоих. Но как только я понял, что разоблачение мне не грозит, а один из докторов даже молчаливо одобряет мои действия, то решил, что каждый вечер, под вой сирен воздушной тревоги, буду лишать жизни одного неизлечимо больного. В конце концов, с мертвыми нужно разговаривать на языке мертвых. Cum mortuis in lingua morta[10].
По этой причине я оставался в больнице Вожирар на два месяца дольше положенного. В моей истории болезни писали, что у меня стабильно плохое состояние, а на самом деле щепетильные доктора держали меня только потому, что видели во мне печальное орудие смерти.
Вначале писали, что у меня проблемы с нервами, потом — с пищеварением и, наконец, я стал страдать лунатизмом… Чего они только не придумывали, чтобы подольше задержать меня! В момент выписки меня провожали со слезами, мне же казалось, что я чудом спасся, поскольку в последние дни уже думал, что превратился в заключенного при госпитале и навечно останусь в роли палача… Я выехал поездом до Марселя, потом пересел на другой — до Ниццы. Солнце юга умыло и очистило меня теплом, и через день или два я решил, что мои мучения закончились, но теперь мне снова стало хуже.
Моя милая Зоэ, я не вижу лица тех, кого я справедливо убил, я уже писал, что у них не было лиц. Я продолжаю думать, что закончил предназначенное мне дело, но не ошибаюсь ли я? Я больше не знаю, что хорошо и что плохо, но, мне кажется, после войны такие рассуждения не понадобятся ни одному живому существу. Только одну тебя я все еще люблю, целую твои руки и прошу тебя уговорить Нану, чтобы вы вновь приехали на побережье и разделили со мной мою печаль.
Твой Жермен Деспарбес».
ПЕРВОЕ ВОЕННОЕ РОЖДЕСТВО
Так писал один французский «доктор-смерть». Мехмед Грахо, австрийский доктор-смерть, в это время получил повышение — чин полковника медицины. Он стал начальником-смерть. Повышение он получил не потому, что был весьма успешным военным хирургом, а потому, что использовал кое-какие свои связи в Сараеве, и скоро в госпиталь Зворника поступил приказ, согласно которому доктор-смерть стал начальником-смерть. Теперь раненые которых продолжали оставлять во дворе императорской гимназии Зворника, как выброшенные кучи перезрелых дынь и гранатов, могли вздохнуть спокойно.