Ухо ему, нарастая, обогнул неровный дребезг, а вот — бороду... и из жуткого хлопка неторопливо удалился в комнатный туман. Видно, самый сторожливый, матёрый и упорный вор каждый раз возвращался. Он, верно, успевал подремать где-нибудь на обороте ковра или в ставенной щёлке, а Басманов не успевал...
Сладострастно воспела телега и поцокали копыта, совершенно равнодушные.
— А мы так не прозеваем заговор? Ох, вывернутся из-под нас какие-нито столбики... одержат верх.
— Фёдорович, не удержат... Ну, поиграем в чехарду, побегаем.
— То-то и есть чехарда... Все починки наши разом сгубят...
— Так я опять приду... Только, знаешь, не как прежде делал. Уже окраины не поведу войну... К чему? Встану сразу лагерем, как мой батька крутенький, под самой Москвой — в той же Александровской слободке...
— В Тушине хорошее местечко.
— Да? Ну вот. Самому любо, чуть отступя, будто сызнова начать... Что мне теперь крамола? Только Русь прослышит, что на Москве противу царя кто коготь поднял, вся на подмогу мне в это Тушино взойдёт... Что ж! Придётся и твоим столбам-злодеям за ней поскорей: на поклон...
— И опять простишь их?!
— Ох, опять... Но уж им в мой огород — ни ногой. Всем вольную: открепление от дворов, уделов, от челяди густой...
— Вот так?! Вольное будет боярство?!
— Само мечтало! По старине, яко при первых Иоаннах. А я им, видишь, даже подревнее сделаю: как при добрых диких Рюриках. Вот вам и полная вольгота, и пустая тайга!
— Шутишь, государь?
— Вас перешутишь...
Всё тяжче давались Басманову совещания с вещим царём, точно пополам разламывал кто воеводу. Точно прибивши подковным гвоздём его за ноги к своим каблукам, царь за волосы, дрожащие вструнь, тянул, вытягивал душу Басманова куда-то вверх и ... — взынь-нь-нь — с клоком звона в щепоти, оборвавшись, взмывал в свои синь-веси. А Басманов с-под оставленного при своих плечах груза гроз-расправ, тихо закидывая голову, на мечтающего где-то там... смотрел тоскливо и любовно из своей замшелой, подколодной глубины.
И чем на вид всё шло примерней, тем верней странное колючее чувство впивалось в Басманова. Как-то под вечер в его приказе сели с братом — приподнять по чарочке за государево здравие — Голицыны, Вася и Ваня. И Пётр Фёдорович, отваливая опорожнённую стопку с уст, поймал туманный Васин взгляд, точно такой, как тогда, год с гаком назад, в ратной палатке, — молодой, задушевно-усмешливый... Басманов, как тогда, под Кромами в шатре, чуть не вскочил бешено, чуть родню не ухватил за грудки: что опять, гад? Винись, признавайся! Но глаз Васи в тот же миг померк, да и не мог бы блестеть дольше: тот Голицын весь бойцом был — наглым, чистым, люто исхудавшим и застуженным рисково... А у теперешнего — в сузившемся без хлопот навеки оке — мозговая жиркость только, никак не душа, проступала...
Всё ж Басманов подождал закусывать — вдруг Вася ещё рассмеётся по-тогдашнему и прямо спросит: «Петька-пёс-рыцарь!» Или: «Ох, не сниться бы, довольно с цесаря здоровья! Пора из него, стать, кишки выпускать?!»
Но Василий так и не рассмеялся и ничего такого не сказал. Открыл рот, завалил винцо щепоткой редьки и покойно положил Басманову длань на плечо. Здраво, тихо так сказал и добронравно:
— Да, Петя, мы с тобою знаем, что он не есть сын царя Иоанна Васильича, но всё ж он теперь наш государь. Будем за него молиться, да?
Басманов обнял брата. Голицыны, Вася с Ваней, выпили ещё по стаканчику и ушли, побрякивая сабельками, чуть покачиваясь на хмельном ходу, под низкой притолокой чрезмерно глубоко и бережно пригнувшись...
Басманов, прибрав штоф и чеканные чарки, тоже вскоре собрался домой. В этом мае было мало комаров, и, как ни уставал, Басманов ездил теперь каждый раз на ночь для успокоения сердечного домой, в упруго звенящую береговую низину. Лёгши, он где-то час перед сном рукоплескал, сам бил себя из тьмы руками, и комары обкусывали со всех концов простирающегося к ним Басманова... Наконец Басманов убивал случайно комара и засыпал.
Сокол, как человеческий глаз, помаргивая оресниченными крыльями, плавал в голубоватых небесах.
Снизу наблюдая за ним, клевреты, царь и Андрей Корела, медленно обращая головы, маленькими рывками подвигали зрачки...
Кречеты подымались, кружили, ловя восходящие потоки, и было что-то и родное, и забытое в этом серебристо-голубом кружении, что-то, заставляющее мирно трепетать вне всякого сердца...
Кратко хлопала опойковая, с дорогой царапающей пронитью перчатка, и ещё с двух птичьих продолговатых головок ловчие снимали клобучки.
Сущёв став[195] петлял, как река. Подобравшись почти вплоть к кустам первой излуки, несколько охотников ударили нагайками в прикрученные к сёдлам тулумбасы.