— Друго-ой, — смотрел и слушал Дмитрий. Казалось, Стась на каком-то изуверском ягеллонском языке отводит честь тому, что царь и сам знать не хотел на войне: вечной тревоге, ровной злой душе войска — на коротких поводках долга и самобережения. Кабальной чести тихих сап. «Тогда он не думал так, — мельком прикинул царь. — Гусарил, козлил — будь здоров. Притворялся он, перемогаясь, что-ли?.. Или нет — скорее, только созерцал. Накопил, видно, ровно сорока, всего напослед... А теперь... — не меня ли пытает?»
— ...Понимаешь, — вёл себе спросонья Стась, — весь этот наш чёрный марш должен же был быть уравновешен чем-то... на другом краю... Значит, не может не быть того края... Иначе провалились бы мы сразу — понимаешь?.. А ведь жили — и злились, и боялись — рядом с тем, что даже незаметно, так верно. Рядом-то, рядом — в вершке — ногайская горняя осень, потом — зимняя сказка... А слеза светлоокого Борши?.. Да, твоё величество, своячество моё?
— Много хочешь, я ведь только царь, — сказал царь. — Да и тем не стал бы, умой ты меня своей желчью чуть раньше... Кажется, тебе нравилось же воевать?
— Светл был, слеп, — улыбнулся, вздохнув яко земледелец, Стась. — А вот в ставке отцовской полежал, как стрельцы ухлопали, смертные грехи повспоминал...
При слове «грехи» царь нелепо воззрился на Стася, после криво улыбнулся.
— Пришли, и вон из головы не шли уже — холопы, денщики, что под огнём с башен рыли флеши для мортир... Пока мы, рыцарство, позади, под шатрами гарцевали — сколько их легло? А ведь не они изострились на эту войну... — Царь слушал внятно, покойно и покорно: Мнишек уже не глядел на него. — Я как понял — сразу перед смертью успокоился и начал видеть.
— Изнутри пана Стася начал расти новый пан, — уже в каком-то одышливом, тоскливом восторге подсказал Отрепьев, — с новым носом, новыми глазами, чуть не занял прежнего всего?
— Не то что новый, — задумался с ним Стась. — Не в войне ведь дело... Просто раньше был совсем слепой: не видел будто никого — ни сестру, недужащую нелюбовью, бредящую только о власти, что приворотит к ней весь мир... Дома я редко заходил в отцовский кабинет, а на походе увидал его во всей красе планиды... Да не был же таким он, когда со мной, маленьким, целыми днями играл?..
— И не говори, хлопчик, — снова посочувствовал шутливо Дмитрий. — Ведь ты — единственный с этого поезда, что наехал на мою деревушку, кому я и впрямь рад.
— Величество... Хотел тебя просить... — стеснился, даже побледнел (а Дмитрий думал, заалеет) Стась. — Ты всё-таки, хоть чуть... люби мою сестру. То есть — не за то, что она там — в золотых кондициях вся, и по политике так надо, а что вот — ...такой уж горемычный человек... Да, за то что — человек.
Дмитрий взял Стася за плечи, отодвинул от себя:
— Пан да не непокоиться. Обещаюсь, сколько в силах, любить — если не как ворожею-женщину, то как кровную сестру.
Стась вырвался из рук царя и поклонился ему в ноги. Дмитрий поднял его, «о уже не повествующим, а спрашивающим. Мнишек-младший отчасти схитрил: он положил ещё в дороге, буде возможность, первым исповедаться, и тем лукавого и венценосного (да всё же дорогого) друга увлечь тоже на откровенность. А вопросов и прожектов для него у Стася сбилось множество.