Доброе число заговорщиков должно было сейчас под его руку подъехать, а многие с удельными дружинами стояли уже с вечера по всем здешним сенникам и в доме. В самые бренные кутовья влезли князья, холопам выпали земля и небо. Коням — река овса. Счастливые звёзды — непосвящённым соседям, жалобные — трусам до утра. Каждый знал, что, конечно, надо и что не удастся задремать. Но несколько удальцов и безрассудных старцев (не считая всех дворовых баб) ещё до полуночи уснули и, точно потянули властно за собою — по обычаю какого-то ночного таинства — всех остальцов.
Шуйский, спешно выспавшийся и восставший, замер в сенях с капающей свечкой и на переходе гульбища схватился за сердце: по всему хорому и угодьем следовала за ним, подвисая, гробовая тишина. Князь понял, что из всей царской, казённой заботной Руси сейчас он жив и осмыслен нелепо один. Ему показалось вдруг, что вот сейчас не сдвинуть одному эту тихую окладную гору сна, уже ясно: ночь куда-то неумолимо выжимала малого-старого его, может быть, раздавит его мягкой пролежнью прямо сейчас, мельком бока — навек осрамит. Заключил уже свой союз с целым ночным миром против кого-то этот безродный непроглядный заговорщик — убеждённый и безбрежный сон...
«О господи, глупости... — заставлял князь Василий себя преодолеть слабость, изгонял мистический испуг. — Нет, о нет!.. Дай силы управиться!.. Ну некогда молиться. Сам управлюсь».
Нужно было только притвориться снова сильным и всевластным, строго дать побудку, пустить дыму в нос этой сонной горе — и ловко разослать её, развеять с бережением. И кроить, и лепить дальше из этой супротивящейся твари новый лад. Первое — знать чему быть и как именно ему быть надо. Верить: длинные и гибкие шлеи, чуть шероховатые, плоские — в руках... «О нет» — отставить! «Э нет!»
С чёрного гульбища Шуйский взошёл в комнату с сухой искрой над черепком — подошёл: чуть испачкавшись, выставил верёвочку повыше из железной трубки, смахнул с кончика уголь: огонь вскинулся широко — на вершок, качнулось масло, комната слабо, но вся, озарилась. По двум стенам из-под одеял торчали неразутые четыги, висли руки, и пушились головы ближайших князя Василия товарищей, податных вождей и — на полу подле них — ближайших их сердюков. Не холоп, однако, и не дворецкий Шуйского, должны были побудить сейчас сих честных гостей, а хозяин сам, князь-душа Василий Иоаннович...
Подымать всех разом было ни к чему. Так, эти по правому ковру — пусть отдыхают, набираются; милые, сил... Сперва — Сергей. Его — передовая замыслопроходная работа...
Но, оглядев спящих и у левого персидского ковра, князь Василий не признал Сергея. Слуга говорил ему только сейчас, что ясельничий здесь, да Шуйский и сам ещё с вечера знал. Он — так удивись, что даже не волнуясь — тихо прошёл с ярчайшим черепком в руке повдоль обоих ковров ещё раз: и почти никого не узнал... Как же, иже херувимы?.. Новгородских дворян, тут же бывших, он, правда, в лицо худо помнил. Но Сергей?! — три года с ним в Смоленске, на Суоми — год, в Москве — и не сочтёшь!.. В каком он был сукне? В чуйке, вроде бы, с мёртвыми такими завязками? Вот две таких висят: стало быть этот, в сорочке? Аль тот?.. Тот!
Шуйский легко затряс Сергея: чёрт в яслях, вставай! Тот встал, то есть сел, открыл глаза: малознакомый новгородец ошеломлённо смотрел на Василия Ивановича, постигшего в этот же миг, что необъяснимо ошибся, ни один из владетелей чуек с завязками не был Сергеем, Сергей был в терлике без рукавов — вон он так в нём и спит.
— Разбуди его, — брякнул князь, показав Сергея новгородцу, не успев в смущении иначе изъяснить ему именно его, новогородца, пробуждение. (Чуть прощения, ахнув, не попросил у него).
Новгородец таинственно пополз постелью и потолкал москвича. Тот сразу открыл глаза и, обратясь в Сергея, увидел над собой дядьку Василия.
— Уже?! — спросил Сергей громко и радостно, ленясь вставать...